Лев Выготский
Учение об эмоциях.
Историко-психологическое исследование
Собрание сочинений, т. 6
Москва: Педагогика, 1984
Автор знаменитой теории эмоций К.Г. Ланге называет Спинозу одним из тех,
чье учение предшествовало органической теории эмоций. Эта теория, как известно,
была разработана почти в одно и то же время двумя исследователями независимо
друг от друга – Ланге в 1885 г. и У. Джемсом в 1884 г. Так, по
выражению И.В. Гёте, некоторые идеи созревают в определенные эпохи, как
плоды падают одновременно в разных садах.
«Мне неизвестно, – говорит Ланге, – доказывалась ли уже когда-нибудь раньше
подобная теория эмоций в научной психологии; по крайней мере, я не нахожу никакого
указания на этот счет. Спиноза, может быть, больше всех приближается к такому
воззрению, когда он телесные проявления эмоций не только не считает зависящими
от душевных движений, но ставит их рядом с ними, даже почти выдвигает их на первый
план» (1896, с. 89). Ланге имеет в виду известное определение аффекта в
учении Спинозы. «Под аффектами, – говорит Спиноза, – я разумею состояния тела,
которые увеличивают или уменьшают способность самого тела к действию, благоприятствуют
ей или ограничивают ее, а вместе с тем и идеи этих состояний» (1933, с. 82).
Ж. Дюма, анализируя генезис органической теории эмоций, как она сформулирована
Ланге, указывает на резкое расхождение теории с эволюционистами, в частности
с Ч. Дарвином и Г. Спенсером, и на «некоторого рода антианглийскую
реакцию в мнениях Ланге» (цит. по кн.: Г. Ланге, 1896, с. XI). Действительно,
Ланге упрекает Дарвина и вообще сторонников эволюционной теории в том, что они
извратили вопрос об аффективном состоянии, что у них историческая точка зрения
преобладает над механистической и физиологической. Он говорит: «Вообще подлежит
сомнению, следует ли приветствовать как счастливое событие то резко эволюционистское
направление, которое под влиянием исследований Дарвина приняла новейшая психология,
в особенности английская, – я думаю, что, наверно, не следует. По крайней мере,
поскольку дело идет о психологии аффектов, потому что здесь эволюционистское
направление привело к пренебрежению специально физиологическим анализом и через
это заставило психологию оставить единственно правильный путь, на который ее
старались направить физиологи и на котором они достигли бы цели, если бы в их
время были известны такие основные явления, как вазомоторные функции» (там же, с. 85).
Для правильного понимания самого существа органической теории эмоций только
что отмеченный нами факт имеет исключительно важное значение. В дальнейшем он
послужит точкой [92] приложения нашего критического анализа, задачей которого
будет вскрыть всю антиисторичность этой теории. Сейчас же этот факт интересует
нас в другой связи. Он с негативной стороны хорошо не только выясняет идейных
предков органической теории эмоций, но и показывает, с какими направлениями философской
и научной мысли она находится в духовном родстве и с какими открыто враждует.
«Он более охотно ссылается, – говорит Дюма о Ланге, – на французских приверженцев
механистического мировоззрения, и в самом деле он их позднейший ученик. Разложение
радости и печали на двигательные и психические явления, устранение призрачных
сущностей неясно определенных сил – все это сделано по традициям Н. Мальбранша
и Спинозы» (там же, с. XII). Э. Титченер констатирует, что «было бы
совершенно неверно – а для Джемса и Ланге это было бы небольшим комплиментом
– предположить, что эта теория представляет собой нечто совершенно новое» (1914,
с. 163). Указания на органические составные части эмоций в действительности
так же стары, как и систематическая психология. Титченер разыскивает их, начиная
с Аристотеля и кончая Г. Лотце (G. Lotze, 1852, S. 518) и Г. Маудсли,
т.е. современниками Ланге и Джемса. Разыскивая все более или менее близкое к
органической теории эмоций, Титченер не выделяет какое-либо направление философской
или научной мысли, в том числе и философию Спинозы, в качестве основного исторического
предшественника рассматриваемой теории. Он, однако, указывает, что у Спинозы
встречаются определения в том же направлении, и ссылается при этом на приведенное
выше определение аффекта, данное в «Этике» (Спиноза, 1933, с. 82).
Сам Джемс не осознает, правда, так, как это делает Ланге, исторического или
идейного родства между своей теорией и учением о страстях Спинозы. Напротив,
Джемс склонен, вопреки мнению Титченера, да и почти всеобщему мнению, установившемуся
в научной психологии, считать свою теорию чем-то абсолютно новым, детищем без
предков, и противопоставлять свое учение всем исследованиям эмоций чисто описательного
характера, где бы они ни встречались – в романах, или в классических философских
произведениях, или в курсах психологии. Эта чисто описательная литература, по
словам Джемса, начиная от Декарта и до наших дней представляет самый скучный
отдел психологии. Мало того, вы чувствуете, изучая его, что подразделение эмоций,
предлагаемое психологами, в огромном большинстве случаев является простой фикцией
или весьма несущественным.
Если Джемс, таким образом, сам не склонен видеть преемственной связи между
спинозистской теорией страстей и развитой им органической теорией эмоций, то
за него это делают другие. Мы не говорим уже о приведенных выше авторитетных
свидетельствах Ланге, Дюма, Титченера, которые относят свои утверждения, в сущности
говоря, в равной мере к теории Джемса так же, как и к теории Ланге. Обе эти теории
представляют собой единую [93] теорию, во всяком случае с точки зрения ее принципиального
идейного состава, который только и может интересовать нас при выяснении генезиса
какой-либо теории; расхождения между ними касаются, как известно, более детальных
физиологических механизмов, определяющих возникновение эмоций; на этом мы сосредоточим
наш критический анализ дальше.
Чтобы закончить рассмотрение выдвинутого нами тезиса, гласящего, что учение
Спинозы о страстях связывают обычно с теорией эмоций Джемса и Ланге, сошлемся
только на обстоятельное и убедительное исследование Д. Сержи, результатами
которого нам предстоит еще воспользоваться в дальнейшем. Прослеживая зарождение
органической теории эмоций, Сержи останавливается на критическом пункте этой
теории, именно на неизбежно возникающем на пути последовательно логического развития
этой доктрины сведении эмоции к смутному, недифференцированному, глобальному
ощущению общего органического состояния. При этом оказывается, что нет более
ни страсти, ни эмоций, а есть только ощущения. Этот результат, к которому приходит
органическая теория в своем критическом пункте, по словам исследователя, устрашает
Джемса до такой степени, что заставляет его впасть в спинозистскую теорию. Заметим
попутно, что Сержи в целом приходит относительно истинного происхождения теории
эмоций к выводам, которые существенно расходятся с общепринятыми взглядами, цитированными
выше. В дальнейшем нам предстоит еще воспользоваться этими выводами и опереться
на них при выяснении некоторых существенных вопросов, связанных с основной проблемой
нашего исследования. Сейчас же это обстоятельство интересует нас лишь в той мере,
в какой оно подкрепляет «объективность и беспристрастность» приведенного выше
положения о спинозистской природе теории Джемса.
Мы не станем продолжать далее перечень различных взглядов по рассматриваемому
вопросу, да в этом и нет надобности. Все они, отличаясь друг от друга в оттенках
и нюансах мыслей, совпадают друг с другом в основном тоне утверждений. Обозревая
их в целом, нельзя не заметить, что все они представляют достаточно прочно укоренившееся
в современной психологии мнение и что это мнение, согласно французской пословице,
чем более оно меняется в отдельных высказываниях, тем более остается тем же самым.
Если даже это мнение и оказалось бы при ближайшем рассмотрении не более чем заблуждением
или предрассудком, мы все же должны были бы начать с исследования этого положения,
ибо разыгравшаяся на наших глазах борьба вокруг теории Джемса и Ланге вводит
нас непосредственно в самый центр интересующей нас проблемы. Здесь, согласно
общераспространенному мнению, происходит нечто не только существенно важное для
всей судьбы психологии эмоций, но и нечто непосредственно связанное с учением
Спинозы о страстях. Если даже эта связь и представлена в общераспространенном
мнении в искаженном виде, все же за этим мнением, даже если [94] оно и окажется
предрассудком, должны скрываться какие-то объективные нити, связывающие учение
Спинозы с современной борьбой и перестройкой, совершающимися в одной из самых
основных глав научной психологии наших дней. Поэтому, если мы хотим исследовать
судьбу спинозистской теории страстей в живой ткани современного научного знания,
мы должны начать с выяснения ее связи с идеями Ланге и Джемса о природе человеческих эмоций.
Но прежде надлежит остановиться на содержании самой теории Джемса – Ланге
и исследовать, что в ней оказалось истинного и ложного с точки зрения той суровой
проверки теоретической мыслью и фактами, проверки, которой она подвергалась с
момента ее первых формулировок и до наших дней. Верно, что созданная более полувека
назад эмпирическая теория дожила до наших дней, несмотря на разрушительную критику,
которой она подверглась с разных сторон. Верно и то, что до сих пор она образует
еще живой центр, вокруг которого, как вокруг основной оси, происходит сейчас
поворот в психологическом учении о природе человеческого чувства. Мы присутствуем,
по-видимому, при последнем акте, при развязке всей той научной драмы, завязка
которой относится к 84‑85‑му г. прошлого века. Мы присутствуем
при выяснении окончательного исторического приговора этой теории и при решении
судьбы целого направления психологической мысли, которое не только являлось главным
для психологии в прошлом, но которое непосредственно связано и с определением
будущих путей развития этой главы научной психологии.
Правда, до сих пор принято думать, что эта теория с честью выдержала непрерывную
полувековую научную проверку и прочно стоит, как незыблемое основание современного
психологического учения о чувствах человека. Так во всяком случае излагается
дело в большинстве психологических курсов. Но не только школьная психология,
приспособленная для нужд преподавания, крепко держится за эту, казалось бы, ожидающую
только устранения теорию, но и представители самоновейших психологических направлений
пытаются часто обновить эту не стареющую в их глазах теорию и выдать ее за самое
адекватное отображение объективной природы эмоций. Во всяком случае, во многих
разновидностях американской психологии поведения, русской объективной психологии
и в некоторых направлениях советской психологии эта теория рассматривается как
единственное, пожалуй, законченное и состоятельное теоретическое построение,
которое целиком может быть перенесено из старой психологии в новую.
Весьма примечательно, что в самых крайних направлениях современной объективной
психологии эта глава прямо переписывается [95] или пересказывается со слов Ланге
и Джемса. Она импонирует современным реформаторам психологии главным образом
двумя обстоятельствами. Первое, что обеспечило этой теории ее исключительное
господство на протяжении половины столетия, связано с характером ее изложения.
«Теория Джемса – Ланге, – язвительно замечает Титченер, – своей распространенностью
среди психологов, говорящих на английском языке, несомненно много обязана характеру
ее изложения. Изложения душевного движения в психологических учебниках носили
слишком академический, слишком условный характер, а Джемс предложил нам сырой
материал, привел нас к источнику действительного переживания» (1914, с. 162‑163).
В самом деле, эта теория, пожалуй, единственная, которая с полной логической
последовательностью, доходящей до парадоксальности, удовлетворительно разрешает
вопрос о природе эмоций с такой видимой простотой, с такой убедительностью, с
таким обилием повседневно подтверждающихся, доступных каждому фактических доказательств,
что невольно создается иллюзия истинности и неопровержимости этой теории и как-то
не только читателями и исследователями забывается или не замечается то, что эта
теория, по верному замечанию Ф. Барда, не была у ее начинателей подтверждена
никакими экспериментальными доказательствами, а основывалась исключительно на
спекулятивных аргументах и умозрительном анализе.
Второе обстоятельство, которое завербовало в сторонники этой теории самых
радикальных реформаторов современной психологии, состоит в следующем: эта теория
при объяснении эмоций выдвигает на первый план их органическую основу и потому
импонирует как строго физиологическая, объективная и даже единственно материалистическая
концепция эмоций и чувствований. Здесь снова возникает удивительная иллюзия,
которая продолжает существовать с поразительным упорством, несмотря на то что
сам Джемс позаботился о том, чтобы с самого начала разъяснить свою теорию как
теорию, не обязательно связанную с материализмом. «Моя точка зрения, – писал
Джемс по поводу этой теории, – не может быть названа материалистической. В ней
не больше и не меньше материализма, чем во всяком взгляде, согласно которому
наши эмоции обусловлены нервными процессами» (1902, с. 313). Поэтому он
считал логически несообразным опровергать предлагаемую теорию, ссылаясь на то,
что она ведет к низменному материалистическому истолкованию эмоциональных явлений.
Этого, однако, оказалось недостаточно для того, чтобы понять, что так же логически
несообразно защищать эту теорию ссылкой на даваемое ею материалистическое объяснение
человеческого чувства.
Сила этой двойной иллюзии оказалась так велика, что до сих пор принято думать,
будто органическая теория эмоций с честью выдержала непрерывную научную проверку
и прочно стоит как незыблемое основание современного психологического учения
о чувствах человека. С момента ее появления авторы гордо противопоставляли [96]
свою теорию всему, что до них называлось учением об эмоциях. Мы уже упоминали
о том, как Джемс расценивал весь предшествующий период этого учения: на всем
протяжении его истории Джемс не находит «никакого плодотворного руководящего
начала, никакой основной точки зрения» (там же, с. 307). (Заметим в скобках:
это после того, как Спиноза развил свое замечательное учение о страстях, где
дал руководящее начало, плодотворное не только для настоящего, но и для будущего
нашей науки. Трудно представить себе большую историческую и теоретическую слепоту,
чем та, которую проявляет в настоящем случае Джемс. Причину ее мы без труда сумеем
раскрыть в дальнейшем.)
«Эмоции различаются и оттеняются, – продолжает Джемс, – до бесконечности,
но вы не найдете в них никаких логических обобщений» (там же).
Не менее строгий приговор выносит и Ланге. Он говорит: «Уже со времен Аристотеля
мы имеем почти бесконечную литературу по вопросу о влиянии аффектов на тело,
но истинно научных результатов по вопросу о природе эмоций не было достигнуто
всеми накопленными в течение веков сведениями, потому что в сущности на этот
счет не имеется ничего, кроме заметок... В самом деле, можно без всякого преувеличения
утверждать, что научным образом мы безусловно ничего не понимаем в эмоциях, что
у нас нет даже тени какой-нибудь теории о природе эмоций вообще и о каждой из
них в отдельности» (1896, с. 19). Все, что мы знаем об эмоциях, по мнению
Ланге, основано на неясных впечатлениях, которые не имеют никакого научного основания.
Некоторые утверждения о природе эмоций случайно оказались верными, но даже с
этими верными положениями едва ли связывают какое-либо действительное представление о предмете.
В историческом исследовании, подобном нашему, посвященном анализу прошлого
и будущего в развитии учения о страстях и их анализу в свете современного научного
знания, нельзя не упомянуть, что Ланге и Джемс почти дословно повторяют Декарта,
который за 300 лет до них говорил то же самое о всей предшествующей истории
этого учения. Он говорил: «Нигде нельзя видеть так отчетливо, как в трактовке
страстей, как велики недостатки наук, переданных нам древними» (1914, с. 127).
Учения древних о страстях казались ему до такой степени скудными и в большей
своей части до такой степени шаткими, что он видел себя «принужденным совершенно
оставить обычные пути, чтобы с некоторой уверенностью приблизиться к истине.
Я принужден, – говорил он, – поэтому писать так, как будто я имею дело с темой,
которой до меня еще никто не касался» (там же, с. 127).
Между тем простая историческая справка, справедливо приводимая Титченером,
показывает воочию, что и проблема Декарта, и проблема Джемса – Ланге были знакомы
и близки еще Аристотелю. Представитель спекулятивной философии, по мысли Аристотеля,
говорит, что гнев есть стремление к отмщению [97] или что-нибудь подобное. Представитель
натурфилософии говорит, что гнев есть кипение крови, окружающей сердце. Кто же
из них настоящий философ? Аристотель отвечает, что настоящий философ тот, кто
соединяет эти два положения. Это совпадение не кажется нам случайным, но его
истинный смысл раскроется нам в дальнейшем ходе исследования.
Как бы ни заблуждались авторы органической теории эмоций насчет абсолютной
новизны их идеи, это заблуждение сохранило в глазах их последователей до наших
дней значение непреложной и неподдельной истины.
Уже в наши дни К. Денлап, подводя итоги пятидесятилетнему существованию
этой доктрины, утверждает: она не только укоренилась в научном мышлении так прочно,
что практически является в настоящее время основой для изучения эмоциональной
жизни, но и привела к развитию гипотезы реакции, или ответа, как основы всей
духовной жизни в целом (in: W.В. Cannon, 1927, p. 106‑124). Ему
вторит Р. Перри: эта знаменитая доктрина так прочно укреплена доказательствами
и так многократно подтверждена опытом, что невозможно отрицать достоверность
ее существа. Несмотря на тщательно разработанные опровержения, она не обнаруживает
никаких признаков устарелости (in: W.В. Cannon, 1927, p. 106).
Но скажем с самого начала: теория Джемса – Ланге должна быть признана скорее
заблуждением, чем истиной, в учении о страстях. Этим мы высказали заранее основную
мысль, главный тезис всей настоящей главы нашего исследования. Рассмотрим ближе
основание этой мысли.
Иллюзия о неуязвимости и критической непроницаемости теории Джемса – Ланге,
как и всякая иллюзия, вредна в первую очередь тем, что она не позволяет видеть
вещи в правильном свете. Замечательным доказательством этого является факт, что
ряд новых исследований, которые при объективном и внимательном рассмотрении наносят
сокрушительный удар анализируемой теории, воспринимается последователями этой
доктрины как новое доказательство ее силы. Примером такого заблуждения может
служить судьба первых экспериментальных работ У. Кеннона, который подверг
систематической экспериментальной разработке проблему органических изменений,
возникающих при эмоциональных состояниях. Его исследования, переведенные на русский
язык, в сущности говоря, содержат убийственную критику органической теории эмоций.
Они, однако, были восприняты и осознаны нашей научной мыслью как совершенно бесспорное
доказательство ее правоты.
В предисловии Б.М. Завадовского к русскому переводу этих исследований
прямо говорится, что гениальные по проницательности мысли Джемса о природе эмоций
облекаются на наших глазах в реальные, конкретные формы биологического эксперимента
(in: W.В. Cannon, 1927, p. 3). Это утверждение подкрепляется ссылкой
на революционность идей Джемса, который выпукло подчеркнул [98] материальные,
чисто физиологические корни психических состояний. Эта общая мысль, бесспорная
для всякого биолога, который не мыслит себе психическую деятельность без ее материальной
базы, оказывается тем общим знаменателем, который благодаря не раз уже помянутой
иллюзии позволяет отождествить идеи Джемса и факты, представленные Кенноном,
несмотря на то что они находятся в непримиримом противоречии. Сам Кеннон ясно
показывает, что Завадовский не одинок в своем заблуждении при оценке значения
его экспериментальных работ. Его ошибку разделили все те, кто разделял вместе
с ним его иллюзию.
По словам Кеннона, многообразные изменения (детально изученные им), которые
происходят во внутренних органах вследствие большого возбуждения, были интерпретированы
как подтверждающие теорию Джемса – Ланге. Но из фактов, представленных в этих
исследованиях, должно быть ясно, что такое истолкование ложно. Что же показали
исследования Кеннона?
Если остановиться на самом существенном и основном его результате, который
один только и может интересовать нас в настоящем исследовании, надо сказать следующее:
они обнаружили экспериментально, что боль, голод и сильные эмоции, как страх
и ярость, вызывают в организме глубокие телесные изменения. Эти изменения отличаются
рефлекторной природой, представляя собой типичную органическую реакцию, проявляющуюся
благодаря унаследованному автоматизму, и, следовательно, эти изменения обнаруживают
биологически целесообразный характер.
Телесные изменения во время возбуждения, как показывают исследования Кеннона,
вызваны повышенным отделением надпочечными железами адреналина, они аналогичны
тем, которые вызываются инъекцией адреналина. Адреналин вызывает усиленный распад
углеводов и увеличивает содержание сахара в крови. Он способствует притоку крови
к сердцу, легким, центральной нервной системе и конечностям и оттоку ее от заторможенных
органов брюшной полости. Адреналин быстро снимает мышечную усталость и повышает
свертываемость крови. Таковы главнейшие изменения, которые наблюдаются при сильном
возбуждении, связанном с состоянием голода, боли и сильной эмоции. В основе их
лежит внутренняя секреция надпочечных желез. Все эти изменения обнаруживают,
как уже сказано, внутреннюю зависимость и сцепление между собой, все они в целом
обнаруживают недвусмысленно свое приспособительное целесообразное значение.
У. Кеннон в исследовании раскрывает шаг за шагом значение повышенного
содержания сахара в крови как источника мышечной энергии; значение повышенного
содержания адреналина в крови как противоядия мышечной усталости; значение изменения
кровоснабжения органов под влиянием адреналина как обстоятельства, благоприятствующего
наибольшему мышечному напряжению; [99] аналогичное значение изменений функций
дыхания; целесообразное значение ускоренного свертывания крови, предотвращающего
кровопотерю.
Ключ к объяснению биологического значения всех этих явлений Кеннон справедливо
видит в старой мысли, снова высказанной в последнее время Мак-Дауголлом, о взаимоотношении
инстинкта бегства с эмоцией страха и инстинкта драки с эмоцией ярости. В естественных
условиях за эмоциями страха и гнева может последовать усиленная деятельность
организма (например, бегство или драка), которая требует продолжительного и интенсивного
напряжения большой группы мышц. Поэтому кажется вполне вероятным, что повышенная
секреция адреналина, как результат рефлекторного влияния боли или сильных эмоций,
может играть роль динамогенного фактора в производстве мышечной работы. Если
верно, как экспериментально устанавливает Кеннон, что мышечная работа совершается
главным образом за счет энергии сахара и что значительная мышечная работа способна
заметно понизить количество запасного гликогена и циркулирующего сахара, то необходимо
допустить, что повышение содержания сахара в крови, сопровождающее сильные эмоции
и боль, значительно увеличивает способность мышц к продолжительной работе.
Дальнейшие исследования показали, что адреналин, свободно поступающий в кровь,
оказывает заметное влияние на быстрое восстановление утомленных мышц, лишенных
первоначальной возбудимости и возможности быстро реагировать, подобно свежим
мышцам, и тем самым усиливает воздействие нервной системы на мышцы, способствуя
их максимальной работе. То же назначение, по-видимому, имеют кровоснабжение органов
и изменение дыхания; настоятельная потребность в нападении или бегстве требует
обильного снабжения кислородом работающих мышц и быстрого выведения отработанной
углекислоты из тела. Наконец, целесообразность ускоренного свертывания крови
также, очевидно, может рассматриваться как процесс, полезный для организма.
Обобщая эти данные, Кеннон предлагает рассматривать все реакции организма,
вызванные болевым раздражением и эмоциональным возбуждением, как естественно
возникающие защитные инстинктивные реакции. Эти реакции могут быть справедливо
истолкованы как подготовление к сильному напряжению, которое может потребоваться
организму. Итак, говорит Кеннон, с этой общей точки зрения, телесные изменения,
сопровождающие сильные эмоциональные состояния, могут служить органическим подготовлением
к предстоящей борьбе и возможным повреждениям и естественно обусловливают те
реакции, которые боль может вызвать сама по себе.
Если бы мы захотели коротко суммировать общее значение найденных Кенноном
фактов, мы должны были бы согласиться с его указанием на динамогенное действие
эмоционального возбуждения [100] как на основной момент. Здесь Кеннон идет вслед
за Ч. Шеррингтоном, который энергичнее, чем кто-либо другой, указывал на
эту сторону эмоциональных процессов. Эмоции, говорит он, владеют нами с самого
начала жизни на земле, и возрастающая интенсивность эмоции становится повелительным
стимулом к сильному движению. Каждое телесное изменение, наступающее во внутренних
органах, – прекращение пищеварительных процессов (при этом освобождается запас
энергии, который может быть использован другими органами), отток крови от внутренних
органов, деятельность которых понижена, к органам, принимающим непосредственное
участие в мышечном напряжении (легкие, сердце, центральная нервная система);
усиление сердечных сокращений; быстрое уничтожение мышечного утомления; мобилизация
больших запасов содержащего энергию сахара – каждое из этих внутренних изменений
приносит непосредственную пользу, укрепляя организм во время огромной траты энергии,
вызванной страхом, болью или яростью (см.: Р. Крид и др., 1935).
В связи с этим весьма важно то обстоятельство, что в период сильного возбуждения
нередко ощущается колоссальная мощь. Это чувство появляется внезапно и поднимает
индивида на более высокий уровень деятельности. При сильных эмоциях возбуждение
и ощущение силы сливаются, освобождая тем самым запасенную, неведомую до того
времени энергию и доводя до сознания незабываемые ощущения возможной победы.
Прежде чем перейти к теоретическому анализу и оценке этих, по-видимому, бесспорно
установленных положений, мы не можем не вернуться к основной проблеме нашего
исследования, которая все время присутствует на каждой странице наших рассуждений:
к учению Спинозы о страстях. Только несколько необычный и странный путь, избранный
нами для исследования и необходимо вытекающий из самого существа поставленной
нами проблемы, обусловил то, что при поверхностном впечатлении может показаться,
будто мы отошли в сторону от решения основного вопроса, занимающего нас. Рассмотрение
учения Спинозы о страстях в свете современной психоневрологии по самой сути дела
не может не быть в равной мере и пересмотром современного состояния вопроса о
природе эмоций в свете учения Спинозы о страстях, так что мы с равным правом
могли бы озаглавить наше исследование этими последними словами.
Поэтому мы не можем не воспользоваться этим первым фактическим положением,
полученным нами из рук первого экспериментального исследования эмоций, чтобы
связать его с соответствующей идеей Спинозы, образующей отправной пункт всего
его учения о страстях. Если вспомнить приведенное выше определение аффектов,
данное в «Этике», нельзя не видеть, что экспериментальное доказательство динамогенного
влияния эмоций, поднимающего индивида на более высокий уровень деятельности,
является вместе с тем и эмпирическим доказательством [101] мысли Спинозы, которая
разумеет под аффектами такие состояния тела, которые увеличивают или уменьшают
способность самого тела к действию, благоприятствуют ей или ограничивают ее,
а вместе с тем и идеи этих состояний.
Но выше упомянуто, что именно это определение Спинозы цитирует Ланге как сближающее
учение Спинозы о страстях с органической теорией эмоций. Поэтому легко заключить,
будто эмпирическое подтверждение идей Спинозы является вместе с тем и экспериментальным
доказательством в пользу теории Джемса – Ланге. Так эти исследования и были восприняты
первоначально. И действительно, с первого взгляда, при поверхностном рассмотрении
может показаться, что эта теория находит в экспериментальных исследованиях Кеннона
полное оправдание и празднует высший триумф. Те серьезные органические изменения,
которые Ланге и Джемс выдвинули в качестве источника эмоциональных процессов,
опираясь на повседневное наблюдение, интроспективный анализ и чисто спекулятивные
построения, оказались не только совершенно реальным фактом, но представляются
нам сейчас и гораздо более глубоко идущими, более всеохватывающими, более значительными
для общего изменения жизнедеятельности, более радикальными и основными, чем то
могла предполагать самая смелая мысль основоположников этой доктрины. [102]
[...]
Если сравнить в этом отношении современное состояние учения об аффектах с
другими основными разделами современной психологии, нельзя не заметить, что оно
представляет своеобразное и печальное исключение в ряду других ее глав. Это обстоятельство
легко может быть понято как неизбежно обусловленное всей историей развития научной
психологической мысли. И вместе с тем оно ставит учение о страстях в положение
печального исключения, из-за которого – мы можем утверждать без всякого колебания
– эта едва ли не самая основная глава психологии оказывается намного ниже всех
других глав. Она как бы парализована в поступательном развитии. Внутри она опустошена,
заполняется обычно, как правильно отмечает Бентлей, мертвым материалом и возбуждает
сомнение у самых проницательных исследователей: представляет ли она собой вообще
нечто большее, чем только громкий заголовок над ничем не заполненными страницами?
Если окинуть даже беглым взглядом современное учение о восприятии, современную
теорию памяти, столь развитое в последнее десятилетие учение о мышлении, развивающуюся
особенно усиленно в самое последнее время психологию речи, то нельзя не поразиться
тем резким контрастам, которые обнаруживаются при сопоставлении этих глав сегодняшней
психологии с учением об аффектах. Контрасты не только в том, что перечисленные
главы чрезвычайно богаты теоретической мыслью, широко разработаны с фактической
стороны, исполнены живого и быстро развивающегося содержания, в то время как
учение об аффектах до сих пор приковано, как каторжник к тачке, к тому пункту,
в котором история завязала знаменитый узел органической теории. Все это скорее
результат, чем основа различия. Различие прежде всего состоит в том, что все
прочие главы психологии разработали свой путь, на котором они достигли подлинно
научного и подлинно психологического изучения соответствующих проблем. Они поэтому
прямо и смело обращены к будущему. Одно только учение о страстях оказалось слепым,
без пути, в тупике, обращенным назад, к далекому прошлому. Оно даже не разработало
своей проблематики и до сих пор не задалось вопросом о правильности или ложности
старой постановки основных и центральных проблем всего учения.
Причина различия, думается нам, кроется в том, что во всех разделах психологии,
за исключением раздела эмоций, мы наблюдаем одно общее явление, которое выступает
так закономерно, так согласно в самых разных областях, так плодотворно для каждой
области в отдельности и для психологии в целом, что мы никак не можем признать
его случайным. Напротив, оно кажется нам с неизбежностью вытекающим из того кризиса,
который переживает современная психология, и тем единственным спасительным путем,
который может вывести и уже частично на наших глазах выводит науку из этого кризиса.
Это явление заключается в глубокой философской тенденции, которая проникает в
самые [136] разнообразные области современного психологического исследования.
В сущности тенденция к сближению философских и психологических проблем, к
решению философских задач на конкретном материале человеческой психики, к раскрытию
философских моментов, имманентно содержащихся в самых конкретных и эмпирических
проблемах психологии человека, оказывается при ближайшем рассмотрении двусторонней.
Она может быть легко прослежена с двух концов. С одной стороны, философское исследование,
переходя от исторического анализа философских систем и догматического развития
усовершенствованных старых или подновленных систем к конкретному анализу, с необходимостью
наталкивается на неизбежность изучения живой действительности, как она представлена
в современной науке, в частности в современной психологии. Можно было бы назвать
старое исследование Д. Бергсона, посвященное проблеме памяти (1896), и более
новые исследования Э. Кассирера, посвященные психологии речи (Е. Cassirer,
1925), чтобы иллюстрировать тот новый для философии факт, что философ погружается
для решения своих задач в конкретный экспериментальный и клинический материал,
добытый в новое время, и философская мысль, на протяжении последних веков почти
оторвавшаяся от конкретного анализа живой действительности и опиравшаяся на научные
системы далекого прошлого, пытается вновь непосредственно встретиться лицом к
лицу с этой действительностью, прежде всего через конкретные научные знания,
в частности знание психологическое.
Но и психологическое исследование с необходимостью приходит к такому пункту
развития, когда подчас незаметно для себя начинает решать по существу вопросы
философского характера. Возникает то нередкое в современной психологии положение,
которое одна из испытуемых Н. Аха (N. Ach, 1921), подвергшаяся опытам
на образование понятий, определила в словах, приводимых автором в предисловии
ко всему исследованию: но ведь это же экспериментальная
философия. Изучение Ахом образования понятий, Ж. Пиаже развития детской
логики и ее основных категорий, М. Вертгаймером и В. Келером восприятия,
Э. Иеншем памяти может служить образцом такой экспериментальной философии,
проникающей в психологические исследования. Как уже сказано, это явление для
современной психологии скорее правило, чем исключение. Вся она бродит философскими
проблемами – истинными ферментами развития главнейших современных психологических
теорий.
Исключение представляет собой только учение о страстях. Правда, и здесь совершается
то, о чем говорил Ф. Энгельс: хотят этого или не хотят естествоиспытатели,
но философы управляют ими. Одной из основных задач нашего исследования и является
раскрытие той философской мысли, которая управляет старыми и современными естествоиспытателями
в их теориях [137] аффективной жизни. Но, разумеется, есть существенная разница
между бессознательным и сознательным служением той или иной философской мысли.
В то время как остальные главы психологии стихийно встали на тот путь включения
в общую систему философии, который единственно способен вывести их из кризиса,
учение о страстях пребывает до сих пор на точке замерзания принципиального эмпиризма.
Очевидно, что в учении о страстях мы стоим перед задачей поднять его на уровень,
свойственный другим главам современной психологии. Проще говоря, мы стоим перед
задачей создания хотя бы первоначальных основ психологической теории аффектов,
осознающей свою философскую природу, не боящейся самых высоких обобщений, адекватных
по отношению к психологической природе страстей, достойной стать одной из глав
психологии человека, может быть, даже ее основной главой. Построение такой теории,
конечно, не может быть разрешено в одном исследовании, притом отвлеченного характера,
но, как во всяком сложном деле, здесь необходимо разделение труда. Нет сомнений
в том, что эта теория может быть создана лишь в результате ряда исследований.
И вот, нам думается, в развитии этих исследований наступил момент, который совершенно
независимо от трехсотлетнего юбилея Спинозы ставит перед исследователями задачу
обобщить весь пройденный путь и наметить дальнейший. Если, по верному замечанию
Гёте, только все люди вместе познают природу, то в совместном познании необходимо
сотрудничество, основанное на разделении труда.
Нам думается, что благодаря этому разделению труда на нашу долю выпала задача
(неизбежно возникающая на наших глазах и во всех остальных разделах психологии)
собрать воедино и обобщить разрозненный фактический материал, раскрыть за борьбой
конкретных психологических учений борьбу философских идей, наметить философское
понимание психологической проблемы аффектов и тем самым проложить путь для будущих
исследований. Эта задача не может быть решена иначе, как путем специального исследования.
Мы потому и включили в подзаголовок работы слова «Историко-психологическое исследование»,
что видим в ней необходимую часть труда по созданию новой теории эмоций. Внутри
самого исследования существует свое разделение труда: не только сбор фактов,
но и их анализ, обобщение и раскрытие освещающих их идей составляют прямую задачу
исследования, и настоящая работа представляет в наших глазах исследование не
потому, что она включает в себя добытые нашими руками в процессе прямого экспериментирования
некоторые дополнения конкретного и фактического характера к научному знанию,
но потому, что самый путь к действительному обобщению, к осознанию высших теоретических
точек учения о страстях не может, по нашему убеждению, быть ничем иным, как только
исследованием.
Мы избрали для исследования путь странный и наивный [138] сопоставление старого
философского учения с современными научными знаниями, но этот путь представляется
нам сейчас исторически неизбежным. Мы не думаем найти в учении Спинозы о страстях
готовую теорию, годную на потребу современному научному знанию. Напротив, мы
рассчитываем в ходе нашего исследования, опираясь на истину спинозистского учения,
осветить его заблуждения. Мы думаем, что в наших руках нет более надежного и
сильного оружия для критики Спинозы, чем проверка его идей в свете современного
научного знания. Но мы полагаем, что и современное научное учение о страстях
может быть выведено из исторического тупика только с помощью большой философской
идеи.
Вопреки установившемуся мнению, которое видит в психологии Спинозы только
отдельные меткие обобщения и сопоставления, объявляя ее в целом окончательным
достоянием прошлого, мы пытаемся в нашем исследовании раскрыть ее живую часть.
Поэтому основная точка зрения настоящего исследования может быть выражена наиболее
отчетливо и ясно именно путем противопоставления ее традиционному взгляду, как
он сформулирован одним из исследователей «Этики» Спинозы, который полагает, что
его учение о страстях для психолога наших дней может представить разве только
исторический интерес.
В противоположность этому мы полагаем, что спинозистское учение о страстях
может представить для современной психологии действительный исторический интерес
– не в смысле выяснения исторического прошлого нашей науки, а в смысле поворотного
пункта всей истории психологии и ее будущего развития. Очищенная от заблуждения,
истина этого учения, думается нам, пройдет сквозь строй основных проблем, выдвигаемых
познанием психологической природы страстей и всей психологии человека, твердая
и острая, и разрешит их, как алмаз режет стекло. Она поможет современной психологии
в самом основном и главном – в образовании идеи человека, которая служила бы
для нас типом человеческой природы. [139]
[...]
Мы предприняли исследование теории Джемса – Ланге исключительно потому, что
в ней принято видеть живое научное воплощение спинозистских идей. Если верно,
что учение Спинозы о страстях неразрывно связано с именами Ланге и Джемса и с
их знаменитой парадоксальной теорией эмоций, то это учение, поскольку оно остается
живой частью современной научной психологии, должно разделить судьбу идей, господствовавших
более полувека и отмирающих на наших глазах. Оправдывается положение, с которым
мы не хотели соглашаться и которое утверждает, что часть «Этики», трактующая
о страстях, для психолога наших дней может представить разве только исторический
интерес.
10
Но, может быть, следует подвергнуть сомнению самое положение о внутреннем
духовном родстве, существующем между великим философским учением о страстях и
психофизиологическим парадоксом, представлявшим в течение полустолетия научную
мысль о природе человеческих эмоций? Может быть, они связаны между собой не знаком
подобия, а знаком противоположности? Может быть, их объединяет не столько историческая
преемственность, сколько необходимые и неизбежные в истории мысли волнообразные
смены тезиса и антитезиса? И тогда может [160] оказаться, что отодвигание в область
исторического прошлого пресловутой гипотезы не только не означает того же самого
для судьбы спинозистского учения, но, напротив, открывает путь для его будущего
развития в сфере психологической науки. Исследуем, так ли это.
Теория Джемса – Ланге, если внимательно исследовать ее идейный генезис и ее
философскую природу, связана в действительности вовсе не с учением Спинозы о
страстях, а с идеями Декарта и Мальбранша. Мнение о том, что теория Джемса –
Ланге корнями своими восходит к «Этике», основано на заблуждении. Оно в действительности
является не более чем мнением в том смысле, в каком употребляет это слово спинозистская
гносеология, называющая так первый и низший род познания, потому что последнее
подвержено заблуждению и никогда не имеет места там, где мы убеждены, но лишь
там, где речь идет о догадке и предположении. Это заблуждение обязано своим происхождением,
с одной стороны, философской беспечности самого Ланге, отчасти и Джемса, которых
мало заботила мысль о философской природе созданной ими теории. Ланге высказал
основанную на прямом незнании спинозистского учения догадку о том, что знаменитое
спинозистское определение аффекта следует рассматривать как чуть ли не единственное
предвосхищение его теории, во всяком случае более других приближающееся к его
воззрению. Этой догадке все поверили, она укоренилась и приобрела характер научной
истины с тех пор, как вошла в учебники и сделалась достоянием школьной мудрости.
С другой стороны, это ошибочное мнение могло быть принято всеми – без критики,
исследования и проверки – за истину только благодаря тому, что отчасти в истории
философии, но главным образом в истории психологии до сих пор господствует заблуждение
более широкого характера: мнение о внутреннем родстве и исторической преемственности,
существующих между учениями о страстях Декарта и Спинозы. В то время как в области
метафизики противоположность идей Декарта и Спинозы достаточно осознана, в области
психологии, в области учения о страстях по преимуществу, некоторое внешнее сходство
и формальная близость обоих учений заслоняют до сих пор от глаз исследователей
ту глубочайшую, основанную на самой сущности обоих учений противоположность,
которая существует в действительности между этими учениями.
Конечно, факт, что мировоззрение Спинозы исторически развивалось в непосредственной
зависимости от философии Декарта. Однако относительно общего духа спинозистского
мировоззрения ни у кого не вызывает сомнений то, что обе системы связаны между
собой так, как связаны утверждение и отрицание, тезис и антитезис. Великий гений,
говорит Г. Гейне, развивается с помощью другого великого гения не столько
путем ассимиляции, сколько путем борьбы. Один алмаз шлифует другой. Так, философия
Декарта ни в какой мере не породила философию [161] Спинозы, но, скорее, требовала
ее возникновения. В соответствии с этим Гейне правильно находит в качестве общего
у обоих мыслителей момента метод, заимствованный учеником у учителя. Содержание
же самого мировоззрения, его внутренний смысл и одушевляющий его пафос у обоих
мыслителей скорее противоположны, чем схожи.
Но когда дело касается учения о страстях, большинство исследователей склонны
видеть в Спинозе только ученика, развивающего и отчасти преобразовывающего идеи
учителя. Исследователи склонны видеть простую эволюцию и реформу там, где на
самом деле имела место одна из величайших революций духа, катастрофический переворот
в прежней системе мышления. Наиболее радикально и последовательно проводит эту
точку зрения К. Фишер.
«Было время, – говорит этот исследователь, – когда Спиноза был картезианцем
в смысле жаждущего познания ученика. Мы должны прибавить: с известной точки зрения,
Спиноза навсегда остался картезианцем и никогда не может перестать быть для нас
таковым. Противоположность между мышлением и протяженностью, высказанная в такой
точной форме с полной достоверностью, как объект яснейшего и отчетливейшего познания,
образует ядро картезианского учения. ...Кто утверждает эту противоположность в
такой ее форме, тот есть и остается картезианцем в одной из существеннейших черт
своего миросозерцания. Кто отрицает эту противоположность, тот не есть картезианец»
(К. Фишер, 1906, т. 2, с. 274).
Переходя к окончательному решению вопроса о происхождении и источниках учения
Спинозы, Фишер снова встает перед вопросом, был ли Спиноза когда-либо картезианцем.
Для ответа исследователь предлагает отличать узкую и более широкую постановку
вопроса. Иначе самый вопрос остается неопределенным и шатким. Что Спиноза был
картезианцем в узком смысле слова, нельзя доказать на основании литературных
документов, но естественнее всего предполагать, что в его развитии была стадия,
когда его исходная точка и составляла его миросозерцание. Если же, наоборот,
брать картезианский образ мыслей в более широком смысле, значение и тенденции
которого мы уже рассмотрели, то наш ответ гласит: Спиноза не только был картезианцем,
но (в этом смысле) и никогда не переставал быть таковым.
Едва ли может возникнуть сомнение в том, что утверждение о картезианском образе
мыслей Спинозы относится в первую очередь к учению о страстях, ибо критерий для
такой квалификации спинозистского мировоззрения заключается для Фишера в идее
противоположности мышления и протяженности, т.е. в идее психофизического параллелизма.
Где же яснее и непосредственнее может проявиться эта идея, как не в психологическом
учении Спинозы, не в его исследовании о природе аффектов? Если действительно
в учении о происхождении и природе аффектов, в [162] учении о человеческом рабстве,
или о силе аффектов, и в учении о могуществе разума (над аффектами), или о человеческой
свободе, Спиноза последовательно развивал идею психофизического параллелизма,
тогда нельзя не согласиться с Фишером, что Спиноза никогда не переставал быть
картезианцем. Если, напротив, исследование привело бы нас к прочному выводу,
что в этом учении Спиноза развил антитезу к параллелизму и, следовательно, к
дуализму Декарта, мы неизбежно должны были бы признать мнение Фишера ложным.
Это и составляет основное ядро всей проблемы настоящего исследования.
Правда, Фишер, имея в виду, по-видимому, не столько принципиальное содержание
учения о страстях, сколько его конкретное выражение, называет это учение шедевром
Спинозы и наиболее оригинальной частью всей его системы. Он говорит: «Учение
о человеческих страстях есть шедевр Спинозы... Мы знаем, в какой мере Декарт
в своем сочинении о страстях проложил путь нашему философу и насколько последний
зависел от своего предшественника в своей первой обработке этой темы, хотя уже
тогда он отрицал картезианское учение о свободе. В «Этике» также можно еще подметить
следы этой многосодержательной предварительной работы, но методическое обоснование
аффектов столь самостоятельно и своеобразно, что здесь философ обнаруживает полную
свою оригинальность» (К. Фишер, 1906, т. 2, с. 432‑435).
Но уже из этого следует, что оригинальность Спинозы Фишер признает только
по отношению к методическому обоснованию аффектов, очевидно не распространяя
это утверждение на самую суть принципиальных воззрений. В отношении принципиального
содержания в учении о страстях Фишер, по-видимому, в отличие от методического
обоснования аффектов, придерживается своей общей точки зрения, согласно которой
Спиноза последовательно развивает основную мысль учения Декарта и преобразовывает
соответственно ей свои принципы. Именно в этом эволюционистском и реформистском
духе понимает Фишер историческую зависимость Спинозы от Декарта: «К приведенным
весьма достоверным и точным биографическим свидетельствам, указывающим, что сочинения
Декарта очаровали Спинозу и осветили его мысли, присоединяются внутренние основания,
которые ясно и отчетливо обнаруживают, каким образом спинозизм возникает из картезианского
учения. Для этого нужно было только признание задач, которые Декарт поставил
философии, признание метода к разрешению этих задач и уяснению противоречий,
в которых запуталась система учителя при этом разрешении. Эти противоречия были
не скрыты, а явны, и путь к их разрешению был указан самим Декартом так ясно,
что оставалось лишь без колебаний вступить на него» (там же, с. 276).
Таким образом, с точки зрения Фишера, даже там, где между учением Спинозы
и Декарта имеется явное и непримиримое несогласие, Спиноза все же остается первым
и последовательным учеником своего учителя, чистым картезианцем, который разрешает
[163] противоречия тем путем, который был указан самим Декартом. Трудно яснее
выразить ту мысль, что, даже отрицая Декарта, Спиноза продолжает оставаться картезианцем.
Так как мы имеем здесь дело не с второстепенным, а с центральным пунктом нашего
исследования, мы должны постараться выяснить со всей отчетливостью то мнение,
в отрицании которого мы видим нашу главную задачу, то мнение, согласно которому
Спиноза в учении о страстях является последовательным картезианцем. Выяснение
этого не представляет больших трудностей, следует только обратиться к истории
спинозистского учения об аффектах. В этой истории Фишер намечает две эпохи. В
эпоху «Краткого Трактата...» Спиноза находился в прямой зависимости от Декарта.
В «Этике» он самостоятельно развил методическое обоснование аффектов и тем обнаружил
полную оригинальность. Таким образом, «Краткий Трактат...» противостоит «Этике»
как картезианская и оригинальная эпохи в истории развития спинозистского учения
о страстях. Обратимся к указанным сочинениям.
В «Кратком Трактате...», как правильно замечает Фишер, «в перечислении и обозначении
страстей Спиноза вполне следует за Декартом, трудом которого о страстях он, очевидно,
руководствовался. Мы находим прежде всего те же шесть первичных страстей, которые
Декарт признал основными формами страстей... Затем следуют почти совершенно в
том же порядке те же группы и виды частных страстей, какие определил Декарт»
(там же, с. 232). Из этого Фишер делает вывод, что Спиноза, развивая тему
о страстях, следует за Декартом и опирается на него. «Мы могли бы удивиться,
– по мысли Фишера, – что Спиноза не упоминает о своем предшественнике, у которого
он столь много заимствовал. Однако мы должны принять во внимание и то, в какой
мере Спиноза расходится с Декартом в своей оценке страстей. Он не объясняет их,
как его предшественник, из соединения души с телом, а рассматривает просто как
психические явления, которые обусловлены исключительно родом нашего познания.
Он отрицает свободу человеческой воли, которую Декарт утверждал и которую он
противопоставлял страстям, так что, по его мнению, страсти могут и должны быть
подчинены свободе и сделаны ее орудиями. Поэтому суждение о пользе и ценности
страстей в целом, как и в частностях, должно было выпасть у Спинозы иначе, чем
у Декарта» (там же, с. 234).
Нам думается, что нельзя яснее, чем это сделано в приведенном отрывке, сказать
то, что мы имели в виду выше, когда говорили о критерии, которым пользуется Фишер,
квалифицируя спинозистское учение как картезианское. Оригинальность Спинозы ограничивается
методическим обоснованием аффектов и рядом частных отличий, которые в целом придают
другой вид всему учению об аффектах даже в «Кратком Трактате...». Весь спор как
раз и заключается в том, что считать принципиальным содержанием и что – методическим
обоснованием аффектов. Нам думается [164] – и доказательству этого посвящено
в основном наше исследование, – что дело обстоит совершенно обратным образом
по сравнению с тем, как оно изображено у Фишера. Нам думается, что даже в отношении
«Краткого Трактата...» тот факт, что Спиноза следует за Декартом в перечислении
первичных и частных страстей, является скорее делом методического обоснования
аффектов, чем принципиальной сущностью его учения, а тот факт, что Спиноза вступает
в открытое противоречие с Декартом в отрицании свободы воли, в учении о влиянии
и судьбе страстей, об их динамике в общей жизни сознания, в учении об отношении
страстей к познанию и воле, наконец, в рассмотрении их психофизической природы,
является вопросом именно принципиальной сущности спинозистского учения.
Мы постараемся в дальнейшем показать: несмотря на то что «Краткий Трактат...»
еще не содержит в себе главнейших элементов учения о страстях, как оно развито
в «Этике», он тем не менее в принципиальном содержании учения является уже действительной
антитезой учения Декарта. Но, в сущности говоря, это вытекает непосредственно
и из самих слов Фишера, если сопоставить их с его словами, приведенными выше.
Повторим, что отличие «Краткого Трактата...» от учения Декарта Фишер видит в
первую очередь в том, что Спиноза не объясняет страсти, как его предшественник,
из соединения души с телом, а рассматривает их просто как психические явления,
которые обусловлены исключительно родом нашего познания.
Как бы ни толковать эти слова, несомненно, что расхождение Спинозы с Декартом
Фишер видит в первую очередь в понимании психофизической природы страстей, т.е.
в отношении мышления и протяженности в человеческом существе, поскольку мы рассматриваем
его аффекты. Проблема соединения души с телом, мышления и протяженности в психологической
природе страстей составляет основной пункт расхождения между «Кратким Трактатом...»
и учением Декарта. Но ведь именно в решении этой проблемы, как было указано выше,
Фишер видел основание, по которому Спиноза, согласно нашему воззрению, всегда
оставался картезианцем (оговариваемся: только в этом смысле). Кто решает проблему
отношения между протяженностью и мышлением в духе Декарта, тот, говорил Фишер,
есть и остается картезианцем. Кто отрицает эту противоположность, тот не есть
картезианец. Но сам же Фишер утверждал, что в «Кратком Трактате...» Спиноза расходится
с Декартом именно вследствие того, что отрицает то решение психофизической проблемы
в применении к природе страстей, которое дал Декарт. Следовательно, если быть
логичным и последовательным до конца, нужно признать, что Спиноза уже в «Кратком
Трактате...», развивая свое учение о страстях, не был картезианцем.
Правда, Фишер впадает здесь в такую интерпретацию расхождения Спинозы с Декартом,
которая в корне извращает самый смысл спинозистского решения вопроса об отношении
души и [165] тела к проблеме аффекта. С этой интерпретацией нам придется еще
встретиться в ходе нашего исследования. Отличие мыслей Спинозы от Декарта Фишер
видит в том, что Спиноза отбрасывает объяснение страстей из соединения души с
телом, а рассматривает их просто как психические явления, которые обусловлены
исключительно родом нашего познания. Фишер утверждает, что Спиноза делает шаг
вперед по сравнению с Декартом в направлении спиритуализма, превращая психологию
страстей в чистую феноменологию сознания.
Подобное истолкование мыслей Спинозы встречается у многих исследователей не
только в отношении «Краткого Трактата...», но и в отношении «Этики». Именно в
эту ошибку впал И. Петцольд (1909), как замечает В.Ф. Асмус. Идеалистические
интерпретаторы Спинозы обычно довольствуются констатированием параллелизма. То
же делают многочисленные представители популярной среди современных позитивистов
теории психофизического монизма. Но это понимание недостаточно. Остановиться
на параллелизме – значит не понять до конца Спинозу. Под оболочкой теории параллелизма
Спиноза развивает по существу материалистическое воззрение. Если бы Спиноза ограничивался
параллелизмом, то для него не было бы никаких принципиальных препятствий к тому,
чтобы познание души со всеми ее состояниями вести исключительно под модусом мышления,
рассматривая связь душевных состояний совершенно независимо от связи состояний
телесных. Тогда Спиноза мог бы строить свою психологию как феноменологию чистых
связей сознания, даже не прибегая к анализу телесных процессов. Вряд ли можно
придумать что-либо более чуждое духу спинозизма.
Но именно это чуждое духу спинозизма феноменологическое истолкование «Краткого
Трактата...» и дает Фишер. В этом он совпадает с Петцольдом, который в психологии
Спинозы видит только параллелизм. Как замечает Асмус, «всякий, кто в объяснении
Спинозы не идет дальше параллелизма, обязательно должен согласиться с Петцольдом»
(1929, с. 54). Асмус видит заслугу Петцольда в том, что, «заострив свои
выводы, он показал абсурдность всех идеологических интерпретаций спинозизма» (там же).
Пожалуй, значение интерпретации Фишера и Петцольда имеет и другую положительную
сторону. Самая возможность такого истолкования Спинозы заставляет обратить внимание
на замечательный факт, который до сих пор не нашел еще должной оценки: уже в
первом наброске спинозистского учения о страстях в «Кратком Трактате...» нет
ничего из декартова «Трактата о Страстях...» в его принципиальном содержании,
а есть нечто совершенно новое. Сама проблема повернута у Спинозы совсем другой
стороной. Если у Декарта проблема страстей выступает прежде всего как проблема
физиологическая и проблема взаимодействия души и тела, то у Спинозы эта же проблема
выступает с самого начала как проблема отношения мышления и аффекта, [166] понятия
и страсти. Это в полном смысле слова другая сторона луны, которая остается невидимой
на всем протяжении учения Декарта. Уже одно это заставляет признать, что принципиальное
содержание даже первоначального наброска Спинозы и «Трактат о Страстях...» его
учителя не только не совпадают, но обнаруживают самые глубокие различия, какие
только возможны при подходе к одной проблеме с двух противоположных концов.
В этом отношении учения Декарта и Спинозы полярны. Они действительно представляют
собой два противоположных полюса единой проблемы, которые, как мы увидим дальше,
всегда противостояли друг другу, на всем протяжении истории психологической мысли.
Такая же поляризация научных идей составляет и основное содержание современной
борьбы психологических направлений в учении о страстях. Если выразить это положение
в понятиях и терминах современного исторического периода психологии, можно сказать,
что в расхождении «Краткого Трактата...» и «Трактата о Страстях...» наметилось
со всей определенностью то расхождение между натуралистическим и антинатуралистическим
направлениями в учении об аффектах, между объяснительной и описательной психологией
эмоций, которое представляет собой самое основное и центральное расхождение,
разделяющее сейчас психологическую мысль на две непримиримые части. В этом расхождении
Декарт стоял на стороне натуралистической и объяснительной, Спиноза – на стороне
антинатуралистической и описательной психологии.
Раскрытие конкретного смысла и значения выдвигаемого нами положения будет
дано в дальнейшем ходе нашего исследования. Можно даже сказать, что это составит
основной его стержень, ибо без выяснения истинной противоположности между картезианской
и спинозистской психологией аффектов нет и не может быть ни правильного понимания
учения Спинозы в его отношении к современной психоневрологии, ни верного представления
о ближайших путях развития самой науки о сознании человека.
Но уже сейчас нельзя не сказать, что в намеченном нами положении содержится
нечто, что не может не показаться на первый взгляд крайне парадоксальным. На
деле парадоксальность заключается в объективном положении вещей, а не в формулировке
наших мыслей. Действительно, есть нечто парадоксальное в том, что имя Декарта
связывается с естественнонаучным, каузальным, объяснительным, наиболее материалистическим
по своим стихийным тенденциям направлением психологической мысли, а имя Спинозы
– с феноменологическим, описательным, идеалистическим течением современной психологии.
Но это действительно так. В известных отношениях сказанное соответствует объективному
положению вещей, которое мы должны констатировать, и в этом констатировании заключается
та доля истины, которая содержится в истолковании Фишера и Петцольда. Объяснение
парадоксальности мы будем искать ниже, но уже сейчас отметим тот факт, что учение
Спинозы о страстях началось не с [167] продолжения и развития картезианских идей,
а с разработки той же проблемы с противоположного конца. Факт сам по себе немаловажный,
выясняющий происхождение и общую оценку спинозистского учения. Не менее замечательно
и то, что Спиноза с самого начала выдвигает в центр проблемы ту ее сторону, которая,
как другая сторона луны, была невидимой для всех натуралистических учений в психологии
и которая из-за этого почти на всем своем историческом пути разрабатывалась чаще
всего с идеалистической точки зрения.
Может быть, именно потому, что центром спинозистского учения с самого начала
сделалась проблема, которая резче других разделила идеалистические и материалистические
течения в психологии, это учение сохранило до сих пор не историческое только,
но живое значение, так что, обсуждая его, все время приходится вращаться в сфере
самых острых и актуальных проблем современной психологии. Ведь задача истинного
материализма заключается не в том, чтобы обходить проблемы, выдвигаемые идеалистической
мыслью, и прятать от них голову в песок, подобно страусу, объявляя их несуществующими.
Задача заключается в том, чтобы те же самые проблемы разрешить материалистически.
В этом и состояла прямая историческая задача Спинозы. И здесь лишний раз оправдывается
известное замечание о том, что умный идеализм стоит гораздо ближе к истинному
материализму, чем глупый материализм.
К какому бы решению этого вопроса мы ни пришли в дальнейшем и какое бы объяснение
ни нашли указанной выше парадоксальности, уже сейчас мы можем сделать прочный
и, по-видимому, достоверный вывод, обратный выводу Фишера. Мы можем утверждать,
что уже с самого возникновения учения Спиноза вполне следует за Декартом, трудом
которого о страстях он, очевидно, руководствовался исключительно в методическом
обосновании аффектов, во внешнем расположении их описания, в порядке классификации.
Его самостоятельность и оригинальность обнаружились с самого начала в принципиальном
противопоставлении своей идеи картезианской. Уже в «Кратком Трактате...» Спиноза
не только не был картезианцем, развивающим и преобразовывающим систему учителя
и распутывающим ее противоречие, но и сразу выступил как антикартезианец. Еще
отчетливее антикартезианское острие спинозистского учения выступает в «Этике».
В предисловии к «Учению о происхождении и природе аффектов» Спиноза противопоставляет
свою точку зрения не только тем, которые «писали об аффектах и образе жизни людей
и говорили, по-видимому, не о естественных вещах, следующих общим законам природы,
но о вещах, лежащих за пределами природы, и представляли человека в природе как
бы государством в государстве, веря, что человек скорее нарушает порядок природы,
чем ему следует, что он имеет абсолютную власть над своими действиями и определяется
не иначе, как самим собой. [168] Хотя среди всех, писавших об аффектах, были
и выдающиеся люди, написавшие много прекрасного, тем не менее природу и силу
аффектов и то, насколько душа способна умерять их, никто, насколько я знаю, не
определил. Правда, славнейший Декарт, хотя он и думал, что душа имеет абсолютную
власть над своими действиями, старался, однако, объяснить человеческие аффекты
из их первых причин и вместе с тем указать тот путь, следуя которому душа могла
бы иметь абсолютную власть над аффектами. Но, по крайней мере по моему мнению,
он не выказал ничего, кроме своего великого остроумия, как это я и докажу на
своем месте» (Спиноза, 1933, с. 81).
Так сам Спиноза понимал отношение своего учения к системе Декарта. В своем
учении о страстях Спиноза сознательно стремился развить противоположную и исключающую
точку зрения, которая доказала бы, что в знаменитом «Трактате» Декарта не выказано
ничего, кроме великого остроумия его автора. После этого едва ли может остаться
хотя бы тень сомнения в том, что оригинальность спинозистского учения сказалась
не в методическом обосновании аффектов, а в принципиальном содержании.
В предисловии к «Учению о могуществе разума, или о человеческой свободе» Спиноза
снова со всей острогой противопоставляет свою мысль картезианской. Декарт, заявляет
Спиноза, немало благоприятствует своим учением о взаимодействии души и тела посредством
шишковидной железы тому ложному мнению, что аффекты абсолютно зависят от нашей
воли и что мы можем безгранично управлять ими. Спиноза говорит, что он не может
«достаточно надивиться тому, как философ, строго положивший делать выводы только
из начал, которые достоверны сами по себе, и утверждать только то, что познает
ясно и отчетливо, и так часто порицавший схоластиков за то, что они думали объяснить
темные вещи скрытыми свойствами, как этот философ принимает гипотезу, которая
темнее всякого темного свойства» (там же, с. 194). Возражая против этого
учения Декарта, Спиноза заключает: «Наконец, я уже не говорю о том, что Декарт
утверждал относительно воли и ее свободы, так как выше я достаточно показал,
что все это ложно» (там же).
Как видим, здесь Спиноза противопоставляет свою точку зрения картезианской
именно в том пункте, который Фишер выдвигает в качестве критерия для суждения
о том, что Спиноза был и остался картезианцем: в учении о психофизической природе
аффекта. Здесь мы видим часто повторяющийся в истории психологии случай, который
обсуждает Г. Геффдинг по отношению к исследованию чувств И.В. Нагловским
(J. Nahlovsky, 1862), психологом гербертовской школы. «Здесь видно, – говорит
автор, – как спиритуалистическая теория об отношении между телом и душой может
вмешиваться в специальный психологический вопрос» (Г. Геффдинг, 1904, с. 186).
Эти слова полностью и целиком применимы к рассматриваемому сейчас спору Спинозы
с Декартом, который является как бы прототипом всех [169] тех споров в психологии
эмоций, в которых спиритуалистическая теория об отношении между телом и душой
вмешивается в решение специального психологического вопроса.
Нам думается, что сказанного вполне достаточно для выяснения первого интересующего
нас вопроса о мнимом картезианстве Спинозы. Мы нашли верное отношение обоих учений,
вскрыв их внутреннюю противоположность. Подобно тому как позже Гегель развил
метафизические и рационалистические основы спинозистской философии, давая единственно
возможное опровержение спинозизма, т.е. превращая субстанцию Спинозы в абсолютную
идею, в абсолютный дух, и таким образом представил антитезу к спинозистскому
учению, так в свое время Спиноза представил антитезу по отношению к Декарту,
но антитезу материалистическую. За вскрытым нами отношением между двумя философскими
учениями стоит тысячелетняя борьба двух основных направлений философской мысли
– идеализма и материализма, борьба, которая нашла в этом случае наиболее полное
и конкретное выражение в решении, казалось бы, специального психологического
вопроса, имеющего, однако, высочайшее принципиальное значение.
Несмотря на невыясненность ряда важнейших моментов в генезисе спинозистского
учения о страстях, несмотря на серьезные внутренние противоречия этого учения,
все же в главном и основном оно выступает перед нами как учение, целиком противоположное
картезианскому учению о страстях. Это должно послужить исходной и заключительной
точками – альфой и омегой – всего нашего исследования. Оба учения противоположны
друг другу, как только могут быть противоположны истина и заблуждение, свет и
тьма: это и требуется доказать. Иное впечатление может возникнуть, правда, благодаря
тому что оба мыслителя разрабатывают одну и ту же проблему и как бы с одной и
той же конечной целью – разрешить проблему человеческой свободы. Но, как мы видели,
сам Спиноза возражает в первую очередь против картезианского учения о свободе
воли. Он говорит в одном из писем: ты видишь, что свободу я усматриваю не в свободном
решении, а в свободной необходимости. И в самом деле, стоит только раскрыть понятие
свободы у Декарта и Спинозы, для того чтобы увидеть: они совершенно отличны друг
от друга и, говоря языком Спинозы, могли бы иметь сходство между собой только
в названии, подобно тому как сходны между собой небесное созвездие Пес и пес
– лающее животное.
Между тем эту противоположность плохо осознают еще многие историки психологии,
в частности историки, анализирующие теорию Джемса и Ланге. Эти историки, основываясь
на мнении, которое, согласно гносеологии Спинозы, подвержено заблуждению и никогда
не имеет места там, где мы убеждены, но лишь там, где речь идет о догадке и мнении,
часто называют Декарта и Спинозу рядом и совместно друг с другом, как истинных
родоначальников органической теории аффектов. Как [170] все, пользующиеся этим
первым и неадекватным родом познания, они, по выражению Спинозы, знают о предмете
столько же, сколько слепой о цветах.
Но в сопоставлении двух великих имен есть и свой смысл, когда речь идет об
исторической судьбе современного научного знания об аффектах, однако не тот,
который обычно вкладывается в это сопоставление. Менее всего, как показано выше,
Спиноза мог быть, наряду с Декартом, родоначальником господствовавшего в течение
последнего полустолетия научного взгляда на природу человеческих эмоций. Этот
взгляд может быть признан или картезианским, или спинозистским. Тем и другим
одновременно он не может быть по самой природе вещей. И если мы в настоящей главе
выдвинули тезис, который нам предстоит доказать, что теория Джемса – Ланге связана
вовсе не с учением Спинозы о страстях, а с идеями Декарта и Мальбранша, то тем
самым мы защищаем мысль о том, что эта теория антиспинозистская. Но было бы совершенно
бесплодно и лишено всякого смысла уделять столько внимания в исследовании судьбы
спинозистского учения в современном научном знании этой теории, как мы сделали,
если бы в результате мы могли констатировать только то, что данная теория не
имеет ничего общего с рассматриваемым учением.
Именно из-за того, что теория Джемса – Ланге может рассматриваться как живое
воплощение картезианского учения, исследование ее истинности и исторической судьбы
не может не стоять в начале исследования спинозистского учения о страстях. Как
мы видели, в самом начале развития этого учения и в его центре стоит борьба против
картезианской идеи. То, что произошло в психологии эмоций за последние полвека
и что мы пытались рассмотреть в предыдущих главах, представляет собой не что
иное, как историческое продолжение той борьбы, прототип которой мы усматриваем
в противоположности обоих учений – картезианского и спинозистского. И так же
точно, как без выяснения этой противоположности невозможно правильно понять спинозистское
учение, без выяснения судьбы антиспинозистских идей в психологии аффектов невозможно
правильно определить историческое значение спинозистской мысли для настоящего
и будущего всей психологии.
Подобно тому как Спиноза не думал, что нашел лучшую философию, но знал, что
познал истину, так в борьбе современных психологических теорий мы стараемся найти
не ту, которая больше отвечает нашим вкусам, более удовлетворяет нас и потому
кажется нам лучшей, но ту, которая более согласна со своим объектом и тем самым
должна быть признана более истинной, ибо цель науки, как и цель философии, есть
истина. Истина же есть свидетельство самой себя и заблуждения. Освещая исторические
заблуждения психологической мысли, мы тем самым прокладываем путь к познанию
истины о психологической природе человеческих страстей. [171]
11
Нам предстоит сейчас выяснить, действительно ли теория Джемса – Ланге берет
начало из учения Декарта о страстях. Иначе говоря, нам предстоит раскрыть картезианскую
сущность этой теории. Таким образом, мы надеемся за борьбой конкретных и специальных
психологических гипотез раскрыть принципиальную борьбу различных философских
воззрений на природу человеческого сознания, в частности борьбу картезианской
и спинозистской идей в живом современном научном знании.
Мысль, что не Спиноза, а Декарт действительный родоначальник висцеральной
теории эмоций, начинает все глубже и глубже проникать в современную психологию,
хотя и не осознается в ее истинном значении. Ей обычно приписывают значение лишь
фактического корректива, поправки к тезису об исторической связи, существующей
между гипотезой Джемса – Ланге и учением Спинозы о страстях, но не свойственное
ей в действительности значение, состоящее в изменении всей принципиальной оценки
философской сущности нашей теории. Мысль о том, что эта теория уже из-за происхождения
и методологического основания является картезианской и тем самым не может быть
признана спинозистской, целиком чужда современной психологии.
Таким образом, если психология осознала ошибочность того традиционного мнения,
с изложения которого мы начали наше исследование и согласно которому предшественником
Джемса и Ланге является Спиноза, то это осознание должно быть признано лишь частичным
и недостаточным. Ошибочность этого мнения видят обычно в том, что наряду со Спинозой
и вместе с ним среди предшественников нашей теории должен быть назван и Декарт.
Никто еще, насколько нам известно, не высказал той мысли, что периферическая
теория эмоций, будучи картезианской по сущности, в силу одного этого факта является
антиспинозистской. Именно поэтому ряд исследователей, как уже упоминалось выше,
называют Декарта рядом со Спинозой в качестве основоположников рассматриваемого учения.
Так, Титченер, перечисляя предшественников периферической теории эмоций, говорит,
что у Декарта и Спинозы встречаются определения в том же направлении. Он ссылается
на исследование Д. Айронса (D. Irons, 1895), выясняющее зависимость
новых теорий эмоций от Декарта. В нем Айронс едва ли не первым пришел к установлению
объективно правильного вывода о том, что теория Джемса представляет собой в современном
научном знании ту самую идею, которую Декарт защищал более чем за 200 лет
до возникновения новой гипотезы. Что бы ни говорили в наше время о современной
науке, «Трактат о Страстях...», по словам Айронса, позволяет сравнивать изложенное
в нем учение со всем тем, что было сделано за последние годы. Трудно найти трактат
об эмоциях, который превосходил бы ее по оригинальности, глубине, внушительности.
Декарт стоит на той же позиции, что и [172] Джемс, но он не удовлетворяется тем,
чтобы в общих словах поддерживать мнение, что эмоция вызывается физическим изменением.
Придя к заключению о существовании шести первоначальных страстей, он пытается
доказать, что имеется специальное целое органических состояний, содействующих
возникновению каждой из них.
Вслед за Айронсом Ж. Ларгие де Бансель утверждает, что теория Джемса
– Ланге уже сполна содержится в учении Декарта. По замечанию Т. Рибо, с
тех пор как была развита теория Ланге и Джемса, были взяты назад некоторые несправедливые
нападки на мысли Декарта, высказанные им в трактате «Страсти Души» (Т. Рибо,
1897, с. 106‑107). Таким образом, Рибо верно отмечает, что висцеральная
теория эмоций не только явилась научным воплощением картезианского учения, но
и привела к воскрешению и реабилитации этого учения перед судом научной мысли.
Теория Джемса – Ланге воскресила в современном научном сознании старое и несправедливо
осужденное картезианское учение, превратив его в эмпирически доказанное положение
и поставив его тем самым в центр научной психологии эмоций. Так можно было бы
сформулировать мысль Рибо. По его словам, преимущество Джемса и Ланге состоит
в том, что они ясно изложили учение Декарта, постаравшись укрепить его экспериментальными
доказательствами.
Более точные исторические исследования показали, что в смысле идейного генезиса
теория Джемса – Ланге обнаруживает помимо прямой связи с учением Декарта еще
и связь через позднейших представителей картезианства, развивших и доведших до
логического конца идеи учителя. В первую очередь здесь называется имя Мальбранша,
с теорией которого гипотеза Джемса – Ланге действительно обнаруживает несомненное
совпадение в основных и существенных чертах. В сущности говоря, имя Мальбранша
в этом отношении, как предшественника органической теории эмоций, ни в какой
мере не может быть противопоставлено Декарту. Напротив, совпадение эмпирической
научной теории Джемса – Ланге с теорией эмоций Мальбранша делает еще более несомненной
и явной ее связь с Декартом и лишний раз обнаруживает ее картезианскую сущность.
Ж. Дюма, как мы видели, правильно выяснивший антианглийскую, антиэволюционную
тенденцию теории Ланге, называет его позднейшим учеником французских приверженцев
механистического мировоззрения. Разложение радости и печали на двигательные и
психические явления, устранение призрачных сущностей, неясно определенных сил
– все это сделано по традиции Мальбранша и Спинозы. В сочинении первого «Об исследовании
истины» Ланге отыскал свою вазомоторную теорию и приводит это место с явным удивлением.
Он мог бы найти там и другие столь же ясные места, подтверждающие его анализ
психических и двигательных элементов эмоции.
Мальбранш называет страстями все эмоции, которые душа [173] естественно испытывает
в случае необычайных движений жизненных духов и крови.
Устраните теологическое выражение об отношениях между телом и душой – и вы
получите, в сущности, теорию Ланге: эмоция есть только сознание нервно-сосудистых
изменений.
Это сравнение можно было бы провести гораздо далее и без особенного труда
доказать, что, несмотря на различие языка, тот же дух присущ как картезианскому
философу, так и датскому физиологу. Даже своими ошибками, отмечает Дюма далее,
Ланге напоминает картезианцев. Его слишком суровая критика Дарвина и эволюционной
психологии есть не что иное, как сознательное или бессознательное отвращение,
которое всякий последователь механистического мировоззрения, в том числе и Декарт,
естественно питает к историческим объяснениям. В этом положении Дюма, думается
нам, устанавливается нечто значительно большее, чем простое совпадение конкретного
эмпирического содержания теории Ланге и теории Мальбранша. Само это совпадение
в описании психофизиологического механизма эмоциональной реакции является не
первичным фактом, а зависимым и производным. Оно вытекает как необходимое следствие
того, что одно и то же механистическое и антиисторическое мировоззрение в науке
одушевляет картезианского философа и датского физиолога. Как стремление объяснить
психологию страстей чисто механистическим образом, так и сознательное или бессознательное
отвращение к историческим объяснениям оба – и картезианский философ и датский
физиолог – одинаково унаследовали от Декарта, этого истинного отца механистического
мировоззрения в современной науке, и в частности в психологии.
Таким образом, Дюма едва ли не впервые сводит вопрос о связи между теорией
Джемса – Ланге и картезианским учением о страстях не к выяснению того, как совпадают
оба учения в конкретных определениях и описаниях самого психофизиологического
механизма эмоций и фактического представления о его устройстве и деятельности,
но к раскрытию общей методологической основы, общего научного мировоззрения,
общей философской природы этих учений, отделенных друг от друга более чем двумя
столетиями. Самое совпадение конкретных определений и фактических описаний эмоционального
механизма только результат, только необходимое следствие этого общего для обеих
теорий философского духа.
Такую постановку вопроса, думается нам, следует принять целиком. Независимо
от того, какими конкретными историческими и биографическими путями могла осуществиться
в действительности эта связь между родоначальниками механистического мировоззрения
и создателями научной теории, независимо от того, в какой мере сами создатели
теории осознавали и принимали духовное и идейное родство своего детища с трактатами
Декарта и Мальбранша, их теория объективно является научным воплощением картезианского
духа и должна рассматриваться как таковое. [174] Только идя этим путем, мы можем
прийти к правильной постановке вопроса об отношении определенной философской
системы к конкретной научной концепции и найти общий знаменатель, который позволяет
исследовать их внутреннюю зависимость. Общим знаменателем между какой-либо философской
системой и конкретной эмпирической гипотезой всегда оказывается, как и в данном
случае, научное мировоззрение, заложенное во всяком более или менее обширном
обобщении, сколько-нибудь поднимающемся над уровнем простого констатирования
и описания фактов. По известному выражению Энгельса (см.: К. Маркс, Ф. Энгельс.
Соч., т. 20, с. 366), хотят того естествоиспытатели или нет, но ими всегда
управляют философы. Вскрыть управляющую всем построением теории Джемса – Ланге
философскую идею и значит найти верный путь для выяснения ее связи с одной из
двух внутренне противоположных философских систем.
В выводах Дюма содержится еще одно положение первостепенной важности. Оно
устанавливает, в противоположность первому, точки расхождения между старым философским
учением и его позднейшим научным воплощением. В первую очередь Дюма констатирует
различие языка, на котором говорят Мальбранш и Ланге. Само по себе различие относится
как раз к области фактического описания эмоционального механизма. Описание, мы
уже сказали, следует рассматривать как результат совпадения в методологических
предпосылках того и другого автора. Совершенно естественно, что если одна и та
же идея направляла и картезианского философа, и датского физиолога, то она и
приводит обоих исследователей к сходному и почти тождественному описанию механизма
эмоциональной реакции на языке физиологии, современной каждому из ученых. Но
за этим стоит и нечто большее, чем только различие языка, – различие конкретных
физиологических представлений. В этом случае можно было бы ограничиться, как
делает Дюма, простым переводом с одного языка на другой и заменить движение жизненных
сил Мальбранша нервно-сосудистыми изменениями Ланге. Но, проделывая такой перевод,
мы не только подставляем на место старых физиологических представлений XVII в.
воззрения XIX в., современные Ланге, но и допускаем некоторое принципиальное
изменение в самом духе старого учения. Для того чтобы перевод был возможен, необходимо,
по выражению Дюма, устранить теологическое выражение об отношениях между телом
и душой. Только проделав эту операцию над положением Мальбранша, мы получим теорию
Ланге. Но проделать ее – значит не только заменить одни слова другими, но и внести
существенные изменения в самую мысль, выраженную в старых словах.
Таким образом, Дюма, отмечая отличие нового и старого учения, указывает наряду
с фактическими расхождениями и расхождения принципиального характера, как он
это сделал при выяснении точек совпадения обоих учений. В этом смысле Дюма сохраняет
во всей чистоте единственно возможную и единственно [175] правильную постановку
вопроса. Вместе с тем он намечает во всей полноте совокупность тех проблем, с
которыми сталкивается исследователь, желающий раскрыть действительное отношение
между картезианским учением о страстях и органической теорией эмоций. Оба положения,
выдвинутые Дюма, – совпадение и расхождение рассматриваемых теорий – получили
развитие в позднейшей литературе. То и другое имеет свою фактическую и свою принципиальную
сторону. При этом первая не может рассматриваться иначе, как результат второй.
Если между обоими учениями существует совпадение или расхождение в каком-либо
существенном для каждого из них фактическом положении, то за этим всегда следует
искать совпадения или расхождения тех же учений в каком-либо из принципиальных
оснований, если, разумеется, мы не имеем дела с определенным частным заблуждением
мысли, с ошибкой логического или фактического характера.
Мы ограничимся в рассмотрении дальнейшего развития положения Дюма только главнейшими
представителями этих исторических исследований, так как их выводы могут нас заинтересовать
лишь в той мере, в какой они послужат для выяснения задач нашего исследования.
К выводам, сходным с положением Дюма о совпадении философского духа обоих учений,
приходит огромное большинство исследователей. Существенно важно при этом, что
связь между учениями всегда выступает как связь через общее механистическое мировоззрение.
В частности, именно эту связь как основную выдвигает Д. Бретт, исследуя
историческое развитие теории эмоций.
«Декарт, – говорит этот автор, – страстно желающий развить свою физиологию,
оживил метод Аристотеля, уподобившего животных машинам, которые движутся внутренними
силами так, как приводятся в движение марионетки с помощью проволоки. Это был
легкий путь для того, чтобы избегнуть многих трудных проблем и открыть возможность
сведения эмоций к законам механики. Динамика расширения и сокращения казалась
адекватной для объяснения аффективных или пассивных состояний. Эта точка зрения
стала быстро распространяться, потому что вся теория была связана по времени
с ясностью и отчетливостью идей, формулированных Галилеем. Это было обманчивое
упрощение, но упрощение такого рода, которое часто принимается с большим успехом.
Оно легко могло быть соединено с формулами, которые сохранились в аристотелевской
традиции. Гоббс, воодушевленный Галилеем, стремился свести все психические явления
к различным родам движений и воспроизвел дословно свой собственный перевод аристотелевской
«Риторики». Мальбранш, отравленный картезианским вином, подчеркивал роль сокращения
и расширения с такой настойчивостью, что был объявлен предшественником Джемса
и Ланге, – открытие не весьма замечательное, если вспомнить, что Ланге сам ссылается
на Мальбранша как на человека, действительно предвосхитившего его теорию. Она
остается бесплодной теорией, свидетельством тщетности всех попыток [176] свести
психический опыт к искусственным построениям механики» (D.S. Brett, 1928, p. 392).
Д. Бретт, таким образом, приходит в сущности к тому же выводу, что и
Дюма, как в отношении прямой связи, имеющейся между картезианским вином и полустолетним
опьянением психологической мысли – знаменитым парадоксом, так и в отношении того,
что лежит в основе этой связи: грандиозной всеохватывающей идеи объяснения всего
существующего, в том числе и человеческих страстей, с помощью механических законов.
Другую сторону выводов Дюма развивают из более старых авторов Геффдинг, из современных
– Денлап. Первый освещает преимущественно принципиальную сторону расхождения
старой и новой теорий, Денлап – вытекающее из нее фактическое их разногласие.
Г. Геффдинг указывает на обратное отношение, существующее между качеством
чувства и силой сопровождающих его органических изменений. При сильном душевном
волнении качественная особенность чувства часто отпадает и уступает место общей
возбужденности. Состояние, которое сначала обусловливалось главным образом характером
раздражения, события или представления, теперь зависит исключительно от органических
воздействий на мозг. Оно начинается идейно, но кончается чувственно. Во многих
случаях при самонаблюдении можно различить две стадии возникновения чувства:
первую, когда ясно обнаруживается влияние познавательных элементов и отсюда особенное
качество чувства, и вторую, соответствующую органическому воздействию на головной
мозг. Между тем нет основания, как делали некоторые авторы спиритуалистического
лагеря, резко разделять эти две стадии, предполагая, что только последняя, но
не первая, связана с физиологическими состояниями. Так, Декарт и Мальбранш описывали
этот кругооборот как взаимодействие души и тела. В новейшее время, в полную противоположность
спиритуалистическому взгляду, утверждают, что при всяком душевном волнении действительно
даны только ощущения, соответствующие воздействию органов на головной мозг (Г. Геффдинг, 1904, с. 227).
Г. Геффдинг имеет в виду при этом теорию Джемса – Ланге, которую он считает
невероятной на основании того, что в некоторых случаях наблюдается развитие чувства
путем нескольких стадий. Он возражает и против того довода Ланге, что душевные
волнения могут вызываться не только представлениями, но и чисто физическими средствами.
Но ведь не все равно, полагает Геффдинг, сказываются ли в чувстве какие-то представления
или нет. В первом случае чувство получает четкий характер и направление, во втором
это только неопределенный процесс раздражения. Для самонаблюдения это различие
имеет большое значение, хотя оно не бросается в глаза постороннему человеку.
Таким образом, сам Геффдинг исходит из положения, скорее противоположного
гипотезе Джемса – Ланге, чем сходного с ней. [177] В то время как эта гипотеза
сводит все чувство к чувственным ощущениям, Геффдинг устанавливает между ними
обратное отношение: «...чем сильнее элемент чувства, тем больше исчезает собственно
чувственно воспринимающий или познающий элемент... В своих самых элементарных
формах чувство определяется главным образом силою раздражения и степенью, с какой
оно вмешивается в ход органической жизни. Так это бывает особенно с раздражениями,
вызывающими инстинктивные движения. Их качественная особенность затмевается чувственным
побуждением и пылом, который они возбуждают. Но где качественная особенность
ощущения может проявляться в такой силе, которая под стать органу чувств, там
чувство соответственно ощущению получает определенную форму и характер. Что оно
теряет в силе, то выигрывает в богатстве и разнообразной нюансировке, а также
в независимости от непосредственной борьбы за существование. Та же самая сумма
энергии, которая в чувстве жизни сосредоточивается на ее едином вопросе «быть
или не быть», на органическом благосостоянии, распределяется качественными чувствованиями
и разносится разными течениями. Поэтому выигрыш и проигрыш чувствования от качественного
дифференцирования находится в зависимости от того, растет ли энергия жизни чувствований,
взятая в целом, вместе с ее качественной нюансировкой» (Г. Геффдинг 1904, с. 196).
Подчеркивая психически познавательный момент как играющий главную роль в развитии
чувствований от элементарных форм к высшим и отмечая убывание значения чисто
органического момента, Геффдинг стал одним из тех, кто с самого начала занял
в борьбе вокруг новой теории определенную позицию ее противника. К этим его соображениям
нам еще придется вернуться в дальнейшем. Вместе с тем Геффдинг не может не констатировать,
что теория Джемса – Ланге – полная противоположность спиритуалистическому взгляду
Декарта и Мальбранша, которые описывали кругооборот страсти как взаимодействие
души и тела. Легко видеть, что Геффдинг имеет в виду то же самое расхождение
обоих учений, о котором говорил и Дюма, понимавший необходимость устранить теологический
взгляд на отношение между душой и телом для того, чтобы от формулы Мальбранша
можно было перейти к формуле Ланге. Таким образом, назван второй, на этот раз
разделяющий обе теории, принцип научного мировоззрения: спиритуалистический взгляд
на взаимодействие души и тела в механизме страсти, теологическая концепция психофизической
проблемы эмоций. Вместе с названным раньше механистическим принципом он образует
все методологическое основание картезианского учения о страстях.
Но так же точно, как из общей тенденции механистического объяснения страстей
с неизбежностью вытекает совпадение картезианского учения с органической теорией
в фактическом описании психофизического механизма эмоциональной реакции, из их
принципиального расхождения во взглядах на психофизическую [178] природу эмоций
вытекает как необходимый результат расхождение и в конкретном фактическом описании
строения и хода эмоционального процесса. Только что описанную сторону дела особенно
подчеркивает в последнее время, как уже сказано, Денлап, который видит в этом
существеннейшем пункте противоположность учения Декарта и учения Джемса и склонен
обвинять новую центральную теорию эмоций в возвращении к картезианской точке зрения.
«Джемс думал, что Г. Мюнстерберг покончил со старой, предложенной Декартом
теорией, согласно которой афферентные токи возбуждают интеллектуальные процессы,
а эфферентные вызывают страсти души. По-видимому, Джемс ошибался» (К. Danlap,
1928, p. 154). По мнению Денлапа, старая теория возрождается в новом учении,
противопоставляющем периферической гипотезе центральную гипотезу происхождения
эмоций. Этот вопрос, говорит Денлап, есть водораздел, который отделяет картезианскую
теорию (полагающую, что эмоция возникает благодаря процессам разряда, берущим
начало от мозга, т.е. благодаря иннервационным ощущениям в старом смысле), с
одной стороны, и теорию Джемса – Ланге (которая рассматривает эмоцию, так же
как и восприятие, в качестве результата периферических ощущений) – с другой (ibid.,
p. 159‑160).
К. Денлап принадлежит к числу тех последователей органической теории,
которые пытаются преобразовать ее, так чтобы привести ее в согласие с новыми
фактами. Он полагает, что при правильном истолковании новых фактов, выдвигаемых
обыкновенно в качестве аргумента против этой теории, мы сумеем в них видеть скорее
ее подтверждение, чем опровержение. Денлап признает, что Джемс никогда не принимал
в полной мере собственной теории и не только придерживался психофизического параллелизма,
но и сохранил немало духовных чувствований, которые он не хотел подчинять грубой
телесной обусловленности. Как и другие последователи органической теории, Денлап
справедливо подчеркивает фактическое расхождение картезианской и периферической
теорий, и к нему полностью относится то, что сказано Ч. Спирменом по поводу
другой попытки воскресить теорию Джемса – по поводу теории Мак-Дауголла. Спирмен
называет не только непосредственных предшественников этой теории – Уорда, Джемса
и других, но и прямого ее родоначальника – Мальбранша (С.Е. Spearman, 1928, p. 40).
К. Денлап действительно пытается сохранить теорию Джемса – Ланге, рассматривая
эмоцию как динамический фон всех психических процессов. Вопрос относительно висцеральных
изменений не кажется ему важным для психологии, поэтому новую теорию он склонен
рассматривать как дальнейшее анатомическое развитие теории Джемса – Ланге. Денлап
ставит себе в заслугу, что он предсказал на основе этой теории открытое впоследствии
лабораторным путем единообразие висцеральных изменений при определенных эмоциональных
состояниях. Все эмоции, с которыми [179] имел дело Кеннон, представляют собой
возбуждающие эмоции, поэтому они необходимо должны иметь между собой больше сходства,
чем различия (К. Danlap, 1928, p. 159).
Как бы то ни было, но результаты исследования Денлапа не могут не быть учтены
при решении интересующего нас вопроса. Эти результаты представляются нам двойственными.
С одной стороны, Денлап, поскольку он сохраняет в основном положение периферической
гипотезы, сам опьянен, по выражению Бретта, картезианским вином, хотя и не сознает
этого, с другой – он указывает на существенный пункт, в котором защищаемая им
гипотеза противостоит со всей остротой картезианскому учению. К этому пункту
– к проблеме иннервационных ощущений – мы должны будем еще вернуться в ходе нашего
исследования, сейчас же мы хотели бы только отметить, что это, несомненно, существующее
объективное расхождение между гипотезой Джемса и учением Декарта – прямое следствие
принципиального расхождения обоих учений, на которое указал Геффдинг. В самом
деле, нельзя не видеть, что делаемое Декартом допущение о возможности возникновения
эмоций центробежным путем стоит в непосредственной зависимости от всей его концепции
психофизического кругооборота страсти, концепции, в основе которой лежит спиритуалистический
взгляд на отношения между душой и телом.
Этого вывода для нас сейчас достаточно, поскольку он завершает ряд проблем,
стоящих перед этой частью нашего исследования. Мы могли бы собрать весь ряд воедино.
Он охватывает две основные проблемы, из которых каждая распадается надвое – на
принципиальную и фактическую части. В целом эти четыре вопроса, которые мы могли
извлечь из изучения источников, исчерпывают в основном весь круг проблем, связанных
с выяснением истинного отношения между картезианским учением и отмирающей на
наших глазах психологической теорией. Вот этот ряд: механистический принцип объяснения
эмоций – фактическое описание психофизиологического механизма эмоциональных реакций;
спиритуалистическая концепция психофизической природы эмоций – вопрос о возникновении
эмоции центробежным путем. Первые два элемента нашего ряда общи обоим учениям,
вторые разделяют их.
Мы могли бы на этом закончить ту главу нашего исследования, единственной задачей
которой является конкретная постановка проблемы идейной связи картезианского
учения и теории Джемса – Ланге. Мы нашли все то, что искали. Но прежде чем заключить
настоящую главу, мы считали бы нужным остановиться на мнении самих авторов этой
теории о ее духовных предках.
У. Джемс, как мы видели раньше, не признавал их вовсе. Можно считать,
хотя он нигде не говорит прямо, что он, во-первых, мало задумывался над философской
сущностью своей гипотезы и, во-вторых, склонен был противопоставлять ее как эмпирическую
научную концепцию всем метафизическим философским концепциям, существовавшим
прежде. В этом отношении [180] он не делал различия даже между противоположными
философскими учениями о страстях. Он отвергал их в одинаковой мере и не допускал
мысли о том, что они могут иметь хоть какое-либо значение для судьбы развиваемой
им гипотезы. Он говорит, что чисто описательная литература по интересующему его
вопросу, начиная от Декарта и до наших дней, представляет самый скучный отдел
психологии. Свою гипотезу Джемс противопоставляет всем старым теориям, вместе
взятым, в которых он не видит никакого руководящего начала, никакой основной
точки зрения, никаких логических обобщений. Он обвиняет старую литературу в том,
что она рассматривала каждую из эмоций как какую-то вечную, неприкосновенную
духовную сущность, наподобие видов, считавшихся когда-то в биологии неизменными.
Если к этому прибавить, что Джемс возражал против материалистического истолкования
своей гипотезы и что он не без колебания соглашался признать принципиальное отличие
психологической природы тонких эмоций от грубых, мы получим почти все сказанное
Джемсом по поводу методологических основ его гипотезы. Как видим, это все есть
весьма немногое. Методологическая беспечность Джемса стоит в прямой связи с общим
направлением, которого он придерживался в психологии, и может быть обозначена
как радикальный эмпиризм. В его глазах психология представляет собой не что иное,
как «кучу сырого фактического материала, порядочную разноголосицу во мнениях,
ряд слабых попыток классификации и эмпирических обобщений чисто описательного
характера... Но ни одного закона в том смысле, в каком мы употребляем это слово
в области физических явлений, ни одного положения, из какого могли бы быть выведены
следствия дедуктивным путем... Короче, психология – еще не наука, это нечто,
обещающее в будущем стать наукой» (У. Джемс, 1902, с. 412‑413).
Таким образом, Джемс относился к психологическому исследованию как к собранию
кучи сырого фактического материала и эмпирических обобщений описательного характера.
В этом отношении он, по-видимому, не делал исключения и для своей теории эмоций.
Поэтому он остался слеп к ее философской сущности и идейному происхождению. Он
нигде не указывает на то, что ему были известны совпадения его гипотезы с картезианским
или каким-либо другим философским учением – ни в смысле принципиального тождества
ее оснований, ни в смысле фактического констатирования эмоционального механизма.
В этом отношении Ланге, анатом и физиолог, оказался прозорливее Джемса, философа
по профессии и по призванию. Однако и прозорливость Ланге не дала ему возможности
до конца осознать свою зависимость от философских учений прошлого. Но от его
внимания не ускользнуло, что в этих учениях содержится описание эмоционального
механизма, совпадающее с его собственным. Он пишет: «Замечательно, что уже 200 лет
тому назад удалось создать полную вазомоторную теорию о телесных проявлениях
[181] эмоций. Это сделал Мальбранш. С принципиальностью гения он открыл истинную
связь между явлениями в такое время, когда только еще зарождались физиологические
знания, когда не знали ни сосудистых мышц, ни сосудистых нервов» (Г. Ланге,
1896, с 86).
Приведя объяснение эмоций, в котором Мальбранш следует за Декартом, Ланге
заключает: «Переведенная на язык современной физиологии теория Мальбранша означает,
что каждое сильное эмоциональное впечатление повышает вазомоторную иннервацию,
а через это вызывается сужение артерий. Если такое сужение коснется мозговых
артерий, то мозг получает слишком мало крови, а остальное тело слишком много;
анемия мозга ведет к общим параличным явлениям. Но если, напротив, как это бывает
при другого рода эмоциях, артерии головы остаются свободными, в то время как
все остальные артерии тела суживаются, то голова и лицо переполняются кровью.
В то время, когда физиология ничего не знала об активном видоизменении калибра
сосудов, теория Мальбранша казалась необоснованной гипотезой и поэтому не обратила
на себя никакого внимания. Несмотря на неизбежную неполноту и ошибки в частностях,
она, однако, крайне замечательна по гениальному взгляду ее автора на расстройства
кровообращения как на первичное явление, от которого зависят все другие физические
проявления, сопровождающие эмоции» (там же, с. 87‑88).
Г.К. Ланге, в отличие от Джемса, ясно видел, что за 200 лет до него
удалось создать полную вазомоторную теорию о телесных проявлениях эмоций. Но
он оказался только наполовину зрячим. Он обратил внимание на совпадение своей
теории и теории Мальбранша с их фактической стороны. Принципиальная сторона дела
оставалась для него темной и неясной. Мы уже приводили в одной из первых глав
замечание Ланге о Спинозе, который, по его мнению, стоит ближе всех других к
развитому им воззрению, так как Спиноза не только не считает телесные проявления
эмоций зависящими от душевных движений, но ставит их рядом с ними, даже почти
выдвигает их на первый план. Своего действительного родства с картезианским учением
о страстях и своей полной противоположности учению Спинозы Ланге даже не подозревал,
как и Джемс. По образному выражению Бретта, здесь действовало опьянение картезианским
вином, как и в случае Мальбранша.
12
Начнем с обстоятельного рассмотрения более частного вопроса, того самого,
который был ясен Ланге, несмотря на его опьянение картезианским вином и триумфом
механистического мировоззрения в его собственной теории, того самого, который
прежде всего бросился в глаза исследователям и критикам и привел к установлению
родства между механистически [182] спиритуалистической теорией и теорией страстей
XVII в. и ее поздним воплощением в XIX в. Тождество фактов всегда бросается в
глаза прежде, нежели тождество принципов. За различным физиологическим языком
XVII и XIX столетий сравнительно нетрудно было рассмотреть и распознать тождественный
в основе механизм эмоциональной реакции. Мы можем опереться на ряд исследований,
которые с удивительным согласием приближают нас к одному и тому же выводу. Ни
подобной опоры, ни подобного единодушия во мнениях мы не найдем, к сожалению,
при решении вопроса о принципиальном совпадении обеих концепций. Здесь нам придется
самим прокладывать себе дорогу. Поэтому вооружимся сперва ясным пониманием фактической
стороны дела.
Д. Сержи, которому мы обязаны наиболее основательным и, пожалуй, окончательным
исследованием этого вопроса, справедливо негодует на Джемса и Ланге за то, что
они не знали или игнорировали истинного основателя физиологической теории эмоций
– Декарта. В то время как Ч. Шеррингтон в исследованиях рефлекса детально
упоминает о предчувствиях Декарта, Джемс его не называет вовсе, а Ланге открыто
игнорирует. Он цитирует Спинозу, потому что забвение скандализировало бы читателей.
У Декарта же он разыскивает наиболее антифизиологическую, наиболее интеллектуалистическую
фразу из всего «Трактата о Страстях...», в котором содержатся корни его учения.
В этом отношении Ланге был открыто, явно и очевидно неправ. Уже общее определение
страстей у Декарта не оставляет никаких сомнений в том, что его учение в неизмеримо
большей степени, чем учение Спинозы, должно рассматриваться как наиболее приближающееся
к вазомоторной теории. Декарт относит страсти к той группе психических процессов,
которые он объединяет в своей классификации под именем восприятий, или перцепций,
и которые отличаются в первую очередь пассивной природой. Наряду с восприятиями,
относящимися только к телам, – все равно, к внешним или к нашему собственному
телу, – такими, как ощущения, чувства (цвет, тон), телесные аффекты, как удовольствие
и боль, и телесные позывы, как голод и жажда; наряду, далее, с восприятиями,
которые относятся только к духу как непроизвольной перцепции нашего мышления
или хотения, Декарт различает и восприятия третьего рода. Они характеризуются
прежде всего тем, что относятся одновременно и к духу, и к телу; при этих восприятиях
вследствие влияния и содействия тела страдает сама душа.
Этот род пассивных психофизических процессов Декарт называет страстями. Страсть,
следовательно, для него является прямым выражением двойственной духовно-телесной
человеческой природы. Она относится к человеку так же, как движение относится
к телу. Страсть для Декарта отличается двойственной, духовно-телесной природой.
За исключением страстей Декарт не находит других фактических данных, которые
давали бы нам [183] возможность познать совместную жизнь духа и тела. В этом
отношении страсти представляют собой третий основной феномен человеческой природы
наряду с мышлением и движением. Ум и воля возможны только в духовной природе,
движение – только в телесной, а страсти – только в человеческой, соединяющей
в себе дух и тело. Двойственная природа человека есть единственное реальное основание
страстей, они в свою очередь – единственное основание познания человеческой природы.
Если вспомнить, что для Декарта во всей природе существует только одно тело,
связанное с духом, именно человеческое тело, что все прочие тела лишены духа
и души, что все они, даже тела животных, – просто машины, то станет ясно, что
человеческие страсти представляют для Декарта не только единственное проявление
совместной жизни духа и тела в человеческой природе, но и вообще уникум – единственное
во всей вселенной, во всем реально существующем явление, в котором соединяются
две нигде более не соединимые субстанции. Понятно, что благодаря этому учение
о страстях занимает совершенно исключительное место в системе Декарта: во-первых,
страсти представляют собой единственное явление, в котором мы способны познать
во всей ее полноте двойственную природу человека, совместную жизнь духа и тела;
во-вторых, это учение представляет единственную во всей системе точку пересечения
спиритуалистического учения Декарта о духе и его механистического учения о телах.
Понятно и то, что благодаря такой постановке вопроса человеческие страсти в системе
Декарта объявляются не только чем-то совершенно несравнимым со всеми остальными
проявлениями человеческой жизни, но и чем-то не имеющим себе никакого подобия,
чем-то абсолютно единственным во всей вселенной.
В согласии с таким пониманием Декарт определяет страсти как восприятия, как
ощущения или как движения души, которые принадлежат собственно ей и вызываются
деятельностью жизненных духов, поддерживаются и усиливаются ею. Если вспомнить.
что жизненные духи не являются у Декарта посредниками между материей и духом,
что это, по его собственному определению, только тела, тончайшие частицы крови,
подвижнейшие и самые горячие, производимые в сердце как бы дистилляцией, то нам
сразу станет ясна близость этого классического определения страстей с формулами
Ланге и Джемса. Декарт уподобляет жизненных духов легкому ветру, чистому и живому
пламени, непрерывно поднимающемуся в большой массе из сердца в мозг, отсюда через
нервы входящему в мускулы и сообщающему движение всем членам. Эти подвижнейшие
и легчайшие кровяные частицы, всегда материальные, движутся по механическим законам,
производя в органах ощущения и движения, заведуя подлинными жизненными функциями.
Они представляют собой в физиологии Декарта общее и достаточно смутное понятие,
в котором недифференцированы еще кровообращение и протекание нервного возбуждения.
Но, во всяком случае, не подлежит никакому [184] сомнению, что под именем жизненных
духов Декарт разумел тончайший телесный механизм, вызываемый к действию теплотой
сердца, движущийся по чистым законам механики, которые тождественны законам природы;
механизм, который вместе с устройством наших органов определяет все действия
и функции, общие у человека и животных, точно так же, как движение часов производится
только силой их пружин и фигурой их колес.
Мы не станем приводить здесь подробно физиологическую концепцию Декарта. Она
действительно имеет не более чем исторический интерес. Для нас важнее общая структура,
общая идея построения того духовно-телесного механизма, которую Декарт кладет
в основу объяснения человеческих страстей. По правильному замечанию Сержи, физиологические
представления Декарта должны быть замещены новыми, его жизненные духи должны
уступить место двигательным нервам. Маленький единственный нервный центр Декарта
– шишковидная железа должна замениться неопределенно огромной иерархией многих
центров, для того чтобы увидеть, что в результате такого перевода на современный
физиологический язык учение Декарта остается той доктриной, которой мы живем
и поныне. Для того чтобы убедиться в том, достаточно вспомнить: основной пафос
всей аргументации Ланге заключается в разоблачении несостоятельности гипотезы
о психической природе эмоций, ненужности этой гипотезы и в доказательстве того
факта, что эмоции могут возникать чисто физическим путем, из одной только механики
расстройств нашего вазомоторного аппарата.
Утверждение Ланге о том, что вазомоторной системе мы обязаны всей эмоциональной
частью нашей психической жизни, нашими радостями и печалями, нашими счастливыми
и несчастливыми днями, в сущности есть перевод на современный психологический
язык формулы Декарта, гласящей, что страсти есть не что иное, как восприятия
души, которые вызываются, поддерживаются и усиливаются деятельностью жизненных
духов, т.е. легчайших и подвижнейших кровяных частиц. То же самое, как замечает
Сержи, относится всецело и к другому пункту этого учения. Декарт отличает страсти
от восприятий двух других родов постольку, поскольку мы относим их не к внешним
объектам и не к нашему телу, а исключительно только к нашей душе.
Это положение целиком совпадает с идеей, установившейся в современной психологии
и имеющей своим истоком теорию Джемса – Ланге. Ланге цитирует тезис Барда о том,
что аффективные явления являются чисто субъективными и никак не могут быть использованы
для познания внешней действительности, что они всегда переживаются как актуальное
состояние нашего «я», а не как свойство определенных объектов.
С 1650 до 1923 г., когда были написаны эти слова, замечает Сержи,
«я» и чисто субъективные феномены заменили душу. В других отношениях разница
между старым и новым учениями [185] более значительна. Здесь она имеет чисто
вербальный характер, и мысль Декарта остается нашей мыслью.
Еще два момента в этом общем определении страстей заслуживают нашего внимания:
пассивный перцептивный характер эмоций и особенность, своеобразие того движения
жизненных духов, которое возбуждает в душе эмоцию.
В том, что Ланге и Джемс в сущности сводят эмоцию к ощущению или восприятию
органических изменений, едва ли может возникнуть какое-либо сомнение. В этом
же заключается и наиболее слабая сторона всей теории, если рассматривать ее с
чисто феноменальной стороны. Действительно, трудно понять, согласно этой теории,
каким образом чувство может быть отождествлено с телесными ощущениями, с ощущением
дрожи, усилением сердцебиения, льющимися слезами; перед нами в этих случаях выступают
совершенно отчетливые или более смутные ощущения как таковые. Каким же таинственным
образом совокупность ощущений, остающихся по строгому смыслу теории все время
ощущениями, превращается в чувство, абсолютно неизвестно и едва ли допускает
разумное и понятное с чисто феноменальной точки зрения объяснение. Совсем недавно
Э. Клапаред указал на это затруднение: «Если эмоция есть только сознание
периферических изменений в организме, почему она воспринимается как эмоция, а
не как органическое ощущение? Почему, если я испуган, я переживаю страх, вместо
того чтобы просто сознавать определенные органические впечатления: дрожь, сердцебиение
и т.д.? Я не вспомню, чтобы кто-нибудь до настоящего времени пытался ответить
на это возражение. Однако этот ответ, – по мнению Клапареда, – не представляет
больших трудностей. Эмоция есть не что иное, как сознание формы, структуры этих
многообразных органических впечатлений. Другими словами, эмоция есть сознание
глобальной установки организма» (Е. Claparede, 1928, p. 28) Такого
рода общие и смутные восприятия целого, представляющие самую примитивную форму
восприятия, Клапаред называет синкретическим восприятием. Но именно этот ответ
обнаруживает всю несостоятельность перцептивной теории эмоций, рассматриваемой
с феноменальной стороны. Все дело заключается в том, что, согласно теории Джемса
– Ланге, эмоция – это совершенно бесструктурное, с психологической точки зрения,
образование, составляющееся из совокупности психически совершенно разнородных,
слагающихся по законам физиологической механики ощущений.
Мы склонны утверждать, что теория Джемса – Ланге является принципиально бесструктурной
теорией эмоций. В самом деле, как может возникнуть страх в качестве единой, связной
психической структуры, целостного переживания, из ощущений задержки дыхания,
сердцебиения, холодного пота, поднимания волос, дрожи, сухости во рту, зевания
и других телесных проявлений, которые Джемс вслед за Дарвином перечисляет в образчике
лучшего описания симптомов эмоций? Ведь самый смысл этой [186] теории заключается
в том, что страх, гнев и другие эмоции как целостные, нерасчленимые структуры
оказываются простой иллюзией, что, если шаг за шагом вычесть из этих структур
элементы телесных ощущений, структуры перестанут существовать. Таким образом,
построение эмоции из отдельных атомов, из элементов телесных ощущений типично
для этой теории и роднит ее с теми антиструктурными атомистическими теориями,
которые трактовали восприятия как сумму ощущений. Структурной эта теория могла
быть названа только в том случае, если бы она исходила из признания феноменального
и объективного примата страха, гнева как таковых и лишь в составе целостного
переживания находила бы место и значение для отдельных органических ощущений.
Но наша теория идет обратным путем. Она признает феноменальную и объективную
реальность, первичность только элементов и из них пытается построить совершенно
бесструктурное целое, возникающее действительно синкретическим путем, т.е. путем
любого соединения всего со всем.
Ведь Джемс рассматривал большинство эмоциональных реакций как случайные, ни
биологически, ни тем более психологически не объединенные внутренней необходимой
связью. В таком сложном организме, говорил он, каким является нервная система,
должно существовать много случайных реакций. Таким образом, апелляция Клапареда
к столь распространенному в современной психологии всемогущему объяснительному
принципу, как принцип структуры, оказывается убийственной для теории, которую
он склонен хотя бы отчасти защищать.
Знак равенства, который проводится между эмоциями и восприятиями, в свою очередь
уравнивает теорию Джемса – Ланге с картезианским учением. Так как этот пункт
центральный по значению для всей теории Джемса – Ланге, совпадение двух учений
не может быть простой случайностью: ведь научные теории, в отличие от эмоции
в представлении Джемса, не могут возникать чисто случайным путем, как хаотическое
объединение чужеродных элементов; и если два учения совпадают в каком-то центральном
для обоих пункте, это не может не свидетельствовать о структурном родстве, если
не структурном тождестве, их обоих. Джемс настаивает на том, что не существует
специальных центров, в которых могли бы быть локализованы эмоциональные процессы,
что они протекают в общих моторных и сенсорных центрах коры и что, следовательно,
они в принципе тождественны с обычными сенсорными процессами, вызывающими ощущения
или восприятия. Денлап вслед за Джемсом настаивает на возможности объяснить эмоции,
исходя из того же механизма, который лежит и в основе обычного восприятия. В
непосредственной зависимости от этого стоит та особенность указанной теории,
на которую обратил внимание Мак-Дауголл, упрекавший создателей теории в том,
что они рассматривают только сенсорный аспект эмоций, оставляя без внимания ее
импульсивный характер. И для Декарта этот пункт имеет центральное значение. Эмоции
для него [187] суть восприятия или ощущения, т.е. пассивные по природе состояния,
поэтому он и называет их страстями.
Декарт учит, что страсти возникают в душе таким же образом, как и объекты
внешних органов чувств, и ощущаются ею точно таким же образом. До тех пор пока
не прекращается волнение сердца, крови и жизненных духов, страсти представлены
в нашем мышлении таким же образом, как и ощущаемые объекты, когда они действуют
на органы наших внешних чувств. По поводу этого Сержи замечает: ничего более
определенного, ничего более ясного не находим мы у невольных подражателей Декарта.
Он заложил основы висцеральной теории эмоций с полным сознанием того, что он
делал.
Если Декарт, таким образом, оказывается истинным основателем висцеральной
теории, поскольку он сводил эмоцию к ощущению висцеральных изменений, то в такой
же мере он заслуживает признания как настоящий основоположник теории и с точки
зрения понимания самой висцеральной стороны эмоции. Сержи обращает внимание на
то, что Декарт приписывает возникновение, поддержание и усиление эмоции особенному
движению жизненных духов. За этими загадочными словами скрывается органическая
теория страстей. Своеобразие эмоции, очевидно, имеет в качестве источника своеобразие
соответствующих жизненных процессов. Мы способны к восприятию предметов благодаря
определенному движению духов. Так же точно особенному движению духов мы обязаны
возникновением воспоминания. В чем же особенность того движения духов, которое
определяет возникновение страстей? Особенность для Декарта заключается в том,
что это движение имеет висцеральное происхождение и висцеральную обусловленность.
Своеобразие метода Декарта при исследовании страстей заключается, как известно,
в том, что он пытается рассмотреть сначала механизм страстей так, как он действовал
бы в автомате или бездушной машине. Страсти, разумеется, были бы сведены исключительно
к характерным для них движениям, не содержали бы в себе ничего психического и
должны были бы называться другим именем. Только после выяснения автоматического,
эмоционального механизма Декарт присоединяет к воображаемому бездушному автомату
душу, способную испытывать страсти.
Такой способ рассмотрения представляет собой нечто гораздо более важное для
всей концепции, чем просто методический прием анализа и расчленения сложной проблемы.
Он имеет значение методологическое и принципиальное. Для оценки картезианского
учения о страстях в целом он имеет поэтому первостепенное значение. Но самое
поучительное для нашей цели, что мы узнаем из рассмотрения этого своеобразного
анализа, разлагающего двойственную природу страсти на автоматический механизм
и на душевные восприятия функций этого механизма, следующее: мы воочию убеждаемся,
как интимно и неразрывно принципиальная сторона учения связана с его фактической
[188] физиологической стороной. Физиологический анализ страстей бездушного автомата
приобретает, таким образом, глубочайшее принципиальное значение.
«Такое объяснение страстей духовно-телесной природы человека, – говорит Фишер,
– весьма характерно для учения Декарта как по допускаемому им предположению,
так и по его принципиальному направлению. При помощи жизненных духов и органов
души, каковым является мозговая железа, философ пытается обосновать происхождение
страсти чисто механически. В этом центр тяжести и новизна его попытки» (К. Фишер,
1906, т. 1, с. 381).
Для того чтобы исследовать этот центральный для всего учения пункт проблемы,
мы должны кратко напомнить главнейшее из психофизических допущений Декарта. Декарт
рассматривает человеческое тело как сложную машину, части которой находятся в
сложном взаимодействии друг с другом и поэтому образуют единое и известным образом
неделимое целое. Поэтому организм для Декарта не что иное, как расчлененная машина,
особый вид сложного механизма. В этой сложной машине есть одна часть, имеющая
совершенно исключительное значение. Она является местопребыванием души, г. е.
тем органом, который преимущественно связан с душой и через который душа сообщается
со всем организмом. Органом души Декарт считает мозговую железу, расположенную
в середине центрального органа нервов и являющуюся тем местом, в котором и происходит
реальное взаимодействие между душой и телом. Здесь движения жизненных духов превращаются
в ощущения и восприятия души. Здесь происходит и обратное превращение движений
духа в телесные движения железы, распространяющиеся оттуда на все органы. Жизненные
духи являются факторами ощущения и движения, опосредующими общение между душой
и телом.
С помощью этого психофизиологического механизма, локализованного в мозговой
железе, в силу ее центрального положения и единственности как непарной части
мозга, Декарт объясняет естественное механическое происхождение страстей. Если
вообразить, что автомат воспринимает какую-либо устрашающую фигуру, жизненные
духи приводят в движение железу; она в свою очередь определяет направление их
обратного течения, благодаря которому возникает хорошо известная картина движений,
характеризующих страх и бегство. Одновременно с движениями течение жизненных
духов вызывает и во внутренних органах ряд движений, которые в совокупности характеризуют
автомат, находящийся в состоянии угрожаемости и бегства. Такая страсть машины
– такое висцеральное состояние.
Каждой страсти соответствует своя особенная и определенная картина изменений
во внутренних органах – в сердце, желудке, легких и т.д. Сержи резюмирует это
положение Декарта в следующих словах: такая страсть – такая висцеральная формула
– такая формула крови – такое направление жизненных духов; [189] или, переводя
на наш язык: такая эмоция – такая формула крови – такая кортикальная формула.
Однако Декарт не довольствуется таким значительным выводом. Прежде чем присоединить
к своей машине душу и рассмотреть страсти с психологической стороны, он должен
развить еще один этап своей физиологической концепции. Он сказал: такая страсть
– такое направление духов. Ему предстоит сказать: такое направление духов – такая
страсть. И Декарт действительно делает этот дальнейший и решительный шаг. Зависимость
между определенным родом страсти и определенным органическим состоянием обратима.
Оказывается возможным полный кругооборот страсти. В прежде рассмотренном примере
мозговая железа приводилась в движение извне, внешний объект воздействовал на
духов при их выходе из железы. Теперь духи при их вхождении в железу, а не выходе
из нее толкают ее то туда, то сюда. Причиной ее движения является уже не объект,
который воздействует на духов, но кровь, которая определяет эти движения и –
еще ранее – общее состояние организма. Восприятия опасности создали в машине
органическое состояние страха, и духи, возникшие из этого состояния, поддерживают
и усиливают его. Если перевести на язык более современной физиологии и заменить
духов и железу соответствующими терминами, мы получим следующую картину: образ
угрожающего объекта на сетчатке вызывает рефлексы бегства и определенные висцеральные
рефлексы. Такова картезианская идея, заключает Сержи, лишенная ее устарелого
внешнего выражения. При наличии эмоции определенное висцеральное состояние вызывает
посредством висцеральных сенсорных путей рефлексы, которые продлевают и поддерживают
это состояние.
Но таким представляется механизм страсти, рассматриваемый исключительно с
физической стороны. Это еще страсть, разыгрывающаяся в совершенно бездушном автомате
по чисто механическим законам. Следуя за Декартом, мы должны рассмотреть, что
же произойдете деятельностью этого механизма, если присоединить к нему душу,
способную испытывать ощущения висцеральных изменений и эмоции. Здесь, в решающем
пункте картезианского анализа, мы наталкиваемся на неслыханную вещь, неожиданную
и способную смутить всякого читателя, готового к повороту всего учения. Оказывается,
рассмотрев физическую сторону страсти, мы исчерпали тем самым почти все ее содержание.
Присоединение души не вносит ничего существенно нового, как следовало бы ожидать,
в кругооборот страстей, в деятельность эмоционального механизма.
Удивительно, но исследователь должен констатировать: различие между страстями
ма